Безумству храбрых... - Анатолий Пантелеевич Соболев
— Я тебя специально сюда привел. Посмотреть, что за твоей спиной остается. Плечи твои еще жидкие, а тяжесть тяжкая навалилась. И выдержать надо. Надо, понимаешь?
— Понимаю, — тихо ответил Федор.
— Может, тебе это стариковской причудой покажется, — я и Василия сюда водил, — но ты поклонись своей земле и клятву дай. — Он помолчал, глядя на раскинувшийся в речной долине город. — Я когда на германскую уходил, вышел за околицу, поклонился в пояс своей деревушке и горсть земли в тряпочку завернул. Тяжко станет в окопах — выну щепотку, положу на язык — сил прибавится. — Пытливо взглянул на Федора. — Думаю вот все: "Что за поколение ваше? Кто вы? Дети как дети, трудностей не знали, закалиться вроде негде было вам — и вдруг вот... На заводах фезеушники сталь варят, на фронте твои ровесники танки жгут"... Каков ты? Василий вроде б ничего...
Потом, на вокзале, отец все зажигал спички, забывая прикурить, и спрашивающе глядел на сына: "Кто ты?" Твердые губы под седыми пожелтевшими от махорочного дыма усами накрепко сжимали мундштук.
А над перроном требовательно звала песня войны:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой...
..."Вставай на смертный бой", — шепчет Федор, стоя в дверях теплушки и перебирая в памяти недавнее прошлое.
А Сибирь все разворачивала и разворачивала могучие просторы с суровой, родной до боли красотой и неоглядными далями под осенним холодным солнцем.
Заиграл на гитаре Женька Бабкин. Склонив чубатую голову, поет:
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан,
Девушку с глазами дикой серны
И с улыбкой робкого дитя...
Он совсем оморячился: щеголяет в тельняшке, неведомо откуда взявшейся, и велит называть его Жорой. Женька "капитанит" в теплушке. Ребята обожают его. Он весельчак и балагур. Фасонистый, правда, и лезет куда не просят, но славный, компанейский парень. И красивый, черт! Кудрявый, смуглый и отчаянный, по глазам видать.
А вот Толик Малахов, сын новосибирского профессора, — хрупкий, вежливый мальчик. У него тонкая шея и аккуратный пробор в белокурых волосах, а глаза совсем девчоночьи — ясные, голубые, с длинными ресницами.
Толик везет с собой книжку на немецком языке и читает, как русскую.
— Я после школы в университет собирался, на филологический. Отец, правда, настаивал на институте иностранных языков. А мама почему-то решила, что я должен стать киноартистом. — Застенчивая улыбка трогает губы Толика. — И уж никак не прочили мне военной карьеры. Ну какой из меня моряк? Ни силы, ни ловкости. Ребята в футбол играют, на Оби плавают, а я с книжками. У нас дома библиотека большая. У меня руки дрожат, когда беру новую книгу.
Толик виновато приподнимает тонкие ласковые бровки и нежно гладит книжку.
К ним подсаживается Степан Кондаков, угловатый, не по годам сильный, с широким рябым лицом, будто влепили ему в упор хороший заряд дроби. Вытаскивает кисет.
— Курите.
— Спасибо, — отказывается Толик. — Не курю.
Федор тоже отказывается.
— Самосад-горлодер, — хвалит Степан и курит здоровенную "козью ножку". Говорит Толику: — Ласковый ты, как телок. Даже молоком парным наносит. А я вот книг не уважаю, и из пятого класса вытурили.
Пошлепал лопатистыми губами, обсасывая цигарку.
"Нашел чем хвастать!" — недовольно косится на Степана Федор.
После случая с солью Федор относится к нему с неприязнью. Дай волю такому — кулаком станет. "Сидор" какой везет и ни с кем не поделится.
— Помощником комбайнера работал, — продолжает Степан. — Председательша обещала в школу механизации послать.
Проплыло картофельное поле, на нем работают женщины и ребятишки. Степан вздыхает:
— Мальцы да бабы остались. Туго им.
Сидят ребята, молчат, думают каждый свою думу. Давно ли они ходили в школу, дергали по привычке девчонок за косы, назначали им свидания. Давно ли все они стояли на пороге жизни, и жизнь казалась ясной и простой, как детский рисунок.
Опустели старшие классы, вчерашние ученики стали воинами.
Еще только пробивался первый пух на губе, еще не познали любовь, еще не было корней, накрепко связывающих с жизнью, а судьба бросила их туда, где решается вопрос самой жизни. Еще фронт представлялся сплошной героикой, славой, орденами... Еще не понимали, что такое война. Читали о ней, смотрели в кино, слушали по радио, знали вернувшихся по ранению фронтовиков, но все это давало такое же отдаленное представление о войне, как цветок на полотне художника о живом луговом собрате с его запахом, трепетом, с прохладной росой на венчике. Еще не знали они, что такое воинское товарищество, тяжесть утрат и радость побед. Еще неизвестно было, кто останется жив, кто станет героем, кто вернется калекой, кто не вернется вовсе...
Жизнь разломилась надвое: прошлое отодвинулось, а будущего не было видно.
"Кур-лы, кур-лы!.."
Грохотали мосты, проносились будки железнодорожных обходчиков, расступалась хмурая тайга...
Сибирь!..
Нежное и горькое чувство властно сжимало сердце, чувство впервые осознанной сыновьей любви к своей земле.
Расставались. Увидятся ли?..
Эшелон шел на восток.
Ночью кто-то крикнул: "Байкал!"
Обдало сырой мглой. Не видно ни зги. Поезд остановился.
— Выходи строиться! — пронеслось по теплушкам. — Забрать все вещи! Быстро, быстро!
Федор соскочил на перрон. Приземистое, из дикого камня станционное здание, тусклый свет фонарей. Прочитал: "Слюдянка".
— Становись! — Пересчитали. — Ша-агом ма-арш! На шкентеле, подтянись!
Шли куда-то мимо вагонов, спотыкаясь о рельсы. В лицо хлестал колючий ветер.
Остановились у белого двухэтажного здания, похожего на клуб. Вход с колоннами бледно освещала лампочка.
Вышел офицер в морской форме с сине-белой повязкой — "рцами" — на рукаве. Дежурный. "Вот это да-а!.." — только и смог выдохнуть Женька.
Офицер прошел вдоль строя. У ноги бился позолоченный кортик. Ребята не спускали с кортика зачарованных глаз. Офицер остановился около Федора.
— В Ялту прибыл?
Федор переступил необутыми ногами на ледяных камнях, которыми была вымощена площадь перед штабом (ботинки у него стащили в Красноярске).
Офицер достал из кармана сложенную