Юлия Крен - Дочь викинга
Таурин сидел не двигаясь, но когда Гизела сделала еще шаг ему навстречу, франк резко натянул путы и схватил принцессу за край платья. Она пыталась вырваться, но неудачно повернулась и ударилась головой о балку. Мир закружился у нее перед глазами, а когда остановился, пальцы Таурина сомкнулись на ее горле.
– Прекрати! – завопил он. – Прекрати петь!
Его руки были сильными и холодными. Гизела пыталась расцепить его пальцы, отбивалась, но ей не удалось оттолкнуть Таурина. Сознание принцессы медленно погружалось во тьму. И в этой тьме мелькнула какая-то тень, порождение скорее морока, чем яви. Может, это душа Гизелы расставалась с телом?
Таурин отпустил ее, и она упала на пол, больно ударившись головой. Зато удушье прошло, и девушка вновь могла дышать. Словно сквозь туманный полог Гизела увидела, как над ней кто-то склонился. Но только когда серая пелена перед глазами рассеялась, принцесса узнала Руну.
Таурин прислонился к балке, ссутулившись и опустив голову. Виду него был жалкий. Гизела больше не видела перед собой полного ненависти безумца, и все же она почувствовала, как сердце разрывается у нее в груди, как болит горло, как разгорается гнев.
– Он с ума сошел! – крикнула она, растирая ноющие колени. – Зачем ты оставила его в живых?! Убей его наконец! Убей!
Желание увидеть бездыханное тело Таурина душило ее точно так же, как его руки мгновение назад. Руна осторожно положила ладони на ее щеки и заставила Гизелу посмотреть ей в глаза. Только тогда принцесса немного успокоилась. Малыш в ее животе толкался. Он хотел жить, и это желание объединяло их.
– Выйди из домика, – попросила Руна подругу. – Выйди!
– Убей его!
– Если ты так жаждешь его смерти, тебе придется убить его самой.
Гизела отпрянула. Ей хотелось опуститься на лежанку, но этот дом перестал быть для нее безопасным местом. В любой момент на нее мог упасть злобный взор Таурина, в любой момент ее могли ранить его насмешки.
– Выйди! – повторила Руна.
Гизела направилась к двери, но на пороге оглянулась. И не поверила собственным глазам.
Руна стояла перед Таурином на коленях. На мгновение принцессе показалось, что северянка выполнит ее просьбу и задушит франка, но потом она увидела, что руки Руны не сжимают горло пленника, а гладят его лицо. И это прикосновение было не грубым, а нежным.
Таурин же поднял руки, но не для того, чтобы оттолкнуть Руну, а чтобы обнять ее, схватиться за ее запястья, как будто он тонул в болоте и только она могла его вытащить.
– Выйди, – повторила Руна.
И Гизела ушла. Что бы сейчас ни происходила в безумном сознании Таурина, принцесса не хотела иметь к этому никакого отношения.
Этот звук был ужаснее звона смертоносных клинков.
Таурин мог вынести все – хохот Тира, вопли умирающих, мольбу несчастной девицы, дочери короля. Но не ее пение. Пение было для Таурина чем-то привычным, но никак не связанным с войной. Война гасила огонь желания, песня же раздувала его вновь. Стремление отомстить могло удерживать его горе, его боль в узде, но эта музыка… Она разрушала его самообладание, выбивала почву из-под ног. То, что пела Гизела… То были звуки Лютеции. Нет, не самого города, а монастыря, куда привез его отец. Таурину было тогда восемь лет. Отец сказал ему, что монастырь находится рядом с одним из самых больших и самых красивых городов христианского мира. Так отец пробудил в нем любопытство и прогнал страх перед неизвестным. Отец часто говорил Таурину, что Господь наделил его особым даром: мальчик был очень умен, он быстро учился. Он был словно создан для жизни в монастыре. Мысль о том, чтобы жить вдали от семьи, пугала Таурина, и он воспринимал свой дар скорее как неподъемный груз, чем как благословение небес, но чем дольше отец говорил о прекрасном городе и великолепном монастыре, тем легче было мальчику смириться со своей судьбой.
– Успокойся, успокойся же!
Чей-то голос словно прорывался сквозь пелену воспоминаний.
Только сейчас Таурин заметил, что рыдает. Подняв голову, он увидел лицо женщины, и хотя он знал, кто это и как ее зовут, она показалась ему чужой. Чужим был и этот дом. Чужой была вся его жизнь. Он жил так вот уже тридцать лет, но не такова была его судьба. Таурину была уготована жизнь в монастыре, он должен был восславлять Господа, переписывать манускрипты, молиться… и петь. Но не убивать.
К этому его принудили язычники. Народ этой женщины. Но Таурин все еще цеплялся за ее тело, смотрел ей в глаза. Как иначе он мог бы отогнать образ Лютеции, такой же отчетливый, как в тот день, когда Таурин приехал туда со своим отцом? Как он мог сдержаться и не рассказать ей об этом?
Слова рекой лились изо рта Таурина. Он все говорил и говорил – о крепких крепостных стенах, построенных еще римлянами, о башенках и зубцах, гордо тянувшихся к небесам.
– Между городскими стенами и могучим потоком реки простирались узкие линии берега, и рыбаки построили там свои хижины. Из дерева. Но все дома на острове были каменными. Дворец графа, рядом Сен-Этьен, замок епископа с огромным залом, церкви – Святого Марциала, Сен-Мартьяль, и Святого Жермена, Сен-Жермен-ле-Вье. С противоположным берегом остров соединяли два моста. Понмажор, то есть главный мост, хоть и покоился на мощных сваях, но был разводным, его можно было поднять посредине. Он был украшен арками, сделанными в римском стиле, а на предмостных укреплениях возвышались две башенки. Второй же мост, Понминор, являл собой уже не столь величественное зрелище, ибо был построен из дерева.
Древесину привозили из окрестных лесов, а там, где их уже выкорчевали, простирались небольшие селения, жавшиеся к острову. Там жили крестьяне, торговали в лавках купцы, возились в мастерских ремесленники. И все они платили дань монастырям, возвышавшимся неподалеку от Парижа, монастырям Сен-Жермен-л'Осеруа и Сен-Жермен-де-Пре.
Второй из этих монастырей, Сен-Жермен-де-Пре, находился не в лесу, а в степи, и оттуда открывался потрясающий вид на остров и возлюбленный город Таурина.
– Одного из монахов монастыря Сен-Жермен-де-Пре звали Аббон,[20] – продолжил Таурин. – Он писал красивее всех. Именно он встретил меня в тот день, когда мы с отцом приехали в монастырь и я впервые увидел Лютецию. Я больше не тосковал по семье и дому. Монахи стали моей семьей, монастырь – домом, а Лютеция была самым прекрасным местом на земле.
Девичьи руки гладили его лицо, возвращая пленника к яви, не позволяя ему утонуть в болоте прошлого. Но если только что они дарили покой, то сейчас прикосновения отдавались болью. Таурин отпрянул. Ему хотелось ударить эту девушку, ударить самого себя, только бы прошла боль в груди. Он отчаянно натянул путы. Это было бессмысленно, но если ему и не удастся освободиться, то, может быть, он сумеет обрушить балку, и тогда потолок упадет и избавит его от боли. Его – и эту девушку.