Олег Слободчиков - По прозвищу Пенда
— Не боком жрать — зубами. Хоть какая-то будет польза от тебя. — И опять поймал себя на тайном злорадстве, хотя ничего плохого про него сказать не мог. Ну не лез он к людям со своей помощью, но и вреда не делал, отлынивал от трудностей, но наказы исполнял.
Едва закрылись за Истомкой ворота зимовья, он упал на колени и стал истово молиться, ложась на снег грудью в земных поклонах. Вскочив, стал суетливо благодарить всякого зимовейщика за свое спасение, всем кланялся в пояс, обещая впредь поминать в молитвах утренних и вечерних. С него содрали завшивевшую одежду и втолкнули в баню. Парился тоболяк до изнеможения.
Плешину ему выстригали тунгусы, чтобы родственники не путали пленника со свободным. По его просьбе передовщик обрил ему голову концом сабли. Потом, пока вымораживалась и выпаривалась одежда, приодетый в чистое с чужого плеча, Истомка клевал носом, не в силах жевать хлеб, по которому истосковался: только отдувался, вытирая выступавший пот, и пил пиво, которое на родительский день и у воробья припасено. Добродушно посмеиваясь над освобожденным, туруханцы увели его под руки на свободное место и дали одеяло.
Почетные заложники от бани отказались. Их разместили под кровлей дровяника, разложив во дворе большой костер. Кормили рыбой и мясом, подливали свежего пива. Захмелевшие и довольные приемом, тунгусы развалились на постилке из хвои, угощались порсой и брусникой, ждали, когда сварится в чугунном котле сохатина. Притом они опасливо поглядывали, как красный, исходящий на морозе жарким паром Истомка полуживым вываливался из бани, падал в снег и снова, без принуждения, полз в жаркую избенку. Им казалось, что бывший чибара истязает себя не по своей воле, но очищается от позорного рабства.
Вахромейка с Угрюмкой вернулись с пира в потемках. Тунгусов, сопровождавших Истомку, одарили и выпустили за ворота зимовья. Взаимное уважение было соблюдено.
Вахромейка был весел и доволен проведенным днем, Угрюмка — озабочен. День был постный, и он ел рыбу, выбирая куски пожирней, к мясу не прикасался. Под конец пира его стали настойчиво спрашивать, отчего он ест не со всех блюд. Вдруг посреди стола появился ржаной каравай, которого Угрюмка прежде не замечал. Он обрадовался, отломил краюху, начал жевать, но вместо хлеба учуял во рту вареную печень. Шаман пристально буравил его взглядом, в его больших черных глазах поблескивали озорные искорки.
Сплюнуть жеванину за гостевым столом Угрюмка не посмел, виду не подал, что догадался о шаманском чаровании, осторожно отложил недоеденный кусок и досидел на пиру с кислым видом. Привычный к сибирским нравам Вахромейка только посмеивался над ним, вытирал жирные пальцы сухим мхом и подбадривал:
— Не своей волей: по принуждению, за други своя души скверним… Бог простит.
Умишком-то Угрюмка все понимал. В голодные дни, бывало, и сам не думал, что можно, чего нельзя — лишь бы брюхо набить. Не иначе как от сытости стал брезглив и разборчив в еде.
Среди глухой ночи в выстывшей избе Третьяк первым поднялся на утреннюю молитву. Истомка тут же соскочил с нар, принялся угодливо раздувать печь, повесил котел на огонь. Промышленные, зевая и потягиваясь, стали собираться в путь. Похрустев суставами, свесил ноги с нар и передовщик, ему надо было дать наказы и проводить чуничных. Сырые венцы избы потрескивали от стужи. От ветра тренькало дранье на крыше. Оконце с вмороженной в него льдиной было черно. Третьяк с Ивашкой нагрузили нарты, бечевой и ремнями увязали поклажу, пропахшие свежестью ночной стужи вернулись к очагу для завтрака.
Ярко горела смоленая лучина, освещая избу. Вахромейка скинул одеяло, зевнул, крестя рот в бороде, сел. Известное дело, если с вечера мяса объелся, с утра еще пуще есть хочется. Истомка с обритой головой, на которой мерцали отблески горящей лучины, так и впился в него взглядом. Глаза его вдруг засверкали, лицо исказилось бешенством, и он завопил, размахивая березовой рогулькой, которой помешивал в котле:
— Это же Свист!
— Ну, Свист! Покрученник, — настороженно взглянул на одного и на другого передовщик.
Истомка крутанул рогулькой, как саблей, и с воплем бросился на покрученника. Бывший боевой холоп не растерялся, увернулся от удара, и тоболяк ткнулся лбом в стену так, что она дрогнула.
«Ну вот, — с неприязнью подумал Пантелей. — На знатного аманата выменяли еще одного смутьяна и крикуна».
Но взглянув на Вахромейку, он содрогнулся. У того тревожно метались злобные глазки, рот был перекошен, из-под усов виднелись острые зубы, отчего он походил на загнанную в угол крысу. Оборотень — показалось передовщику.
Мотая головой и прикладывая ладонь к взбухающей шишке, Истомка замычал:
— Он же был в нашей ватаге… Обобрал раненых. Припас пограбил…
Шестеро промышленных людей пытливо уставились на Вахромейку. Покрученник с блуждающими, затравленными глазами резко вскочил на лавку.
— Говори! — пристально наблюдая за ним, приказал передовщик.
— Что говорить? — вскрикнул Вахромейка кривящимися и дрожащими от страха губами.
— Что недосказал, когда я за тебя ручался.
— От самой Ивандезеи сколь переговорено о пропавшей тобольской ватажке, — хрипло пророкотал туруханский покрученник. — А он слушал, лыбился и помалкивал.
— Меня никто не спрашивал! — огрызнулся Вахромейка, усмехнувшись презрительно и высокомерно. Во взгляде его мелькнуло что-то хитрое.
— Теперь спрашиваем! — сказал Пантелей, сдерживая ярость. — А станешь таиться, на дыбе пытать будем, огоньком язык развяжем.
— Что говорить-то, — вскрикнул Вахромейка крепнущим голосом и облизнул губы. — Эти, — язвительно кивнул на Истомку, — перерезались, передрались смертным боем. Все в зернь играли. Доигрались. Двое гонялись друг за другом и залезли на тунгусское капище. А этот, Истомка-своеуженник, был заводчик всем склокам… Я с передовщиком пытался их образумить. Куда там! Четверых земле предали…
— Мхом забросали да кол воткнули! — морщась простонал Истомка. — Предаст он земле…
— Этот и еще двое уж на ладан дышали, — не обращая на него внимания, продолжал Вахромейка. — Пошли мы с передовщиком в зимовье к Сеньке Горохову, по пути его людей встретили. Вернулись — еще один помер, у этого, — кивнул на Истомку, — кишки наружу торчат — куда его волочь?.. Сидеть ждать, когда помрет или когда тунгусы придут и всех перебьют? Взяли с собой что было на прокорм в пути и ушли в зимовье за подмогой. Вернулись через неделю — ни покойников, ни раненых, ни промыслового припаса… Вот и все, что знаю! Я в покруте был, с меня что взять? Однако жив. А стал бы языком молоть — в колодки и к воеводе на дознание, на дыбу, под кнут. Потому и не говорил, пока не спрашивали.