Олег Слободчиков - По прозвищу Пенда
Через день Ивашка с Третьяком нагрузили нарту и собрались в свои угодья, но к зимовью опять подступили тунгусы на оленях. На этот раз они не обстреливали стен, только разложили костры на краю леса и поставили три островерхих чума. Два дня гости ели и отдыхали.
«Измором хотят взять!» — решил передовщик. Он собрал зимовейщиков и стал думать, как быть. Пока у тунгусов есть съестной припас и поблизости не съеден, не перекопычен оленями мох, те могли простоять и неделю, нанося ватаге большие убытки.
Вахромейка уже похаживал по двору. После контузии левая рука его висела плетью, грудь была синей, но пальцы на руке уже шевелились. Сколько ни думали промышленные, ничего не могли придумать, кроме как терпеть, молиться да поднять над зимовьем условный знак осады для всех возвращавшихся. Пока шаман был в заложниках, тунгусы не должны были решиться на убийство промышленных, но навредить промыслам могли.
К вечеру из тунгусского табора вышли трое. Когда они прошли половину пути до зимовья, поднимаясь на холм, стало видно, что один из них — одетый в тунгусскую парку, но безоружный, с непокрытой плешивой головой был при длинной густой бороде, каких не бывает у тунгусских мужиков.
Почетные послы воткнули в снег черенки рогатин и стали махать руками, вызывая на переговоры. Передав Третьяку власть, Пантелей взял с собой раненых покрученников. Трое вышли из ворот, и чем ближе они подходили к тунгусам, тем очевидней было, что плешивый мужик — свой, русский.
Едва сошлись, он запричитал горячо и быстро, всхлипывая и крестясь:
— Господи! Царица Небесная!.. Братцы! Счастье-то… Господи!
Один из тунгусских послов хмуро ткнул его локтем в бок, и пленник послушно умолк, только топтался на месте и смахивал с глаз слезы. Немолодое серое лицо его было посечено усталыми морщинами, красной паутинкой тлела в глазах давняя безысходная горесть. Глубоко и грустно собрались вокруг них складки. Коротко и неровно была острижена выпачканная золой голова.
Один из послов что-то буркнул. Пленник радостно кивнул, торопливо, захлебываясь словами, перевел:
— Не убивали они, братцы, тобольских промышленных, я тому свидетель — сам из них, последний живой. Меж собой мы передрались, поддавшись бесу, забыв Бога. На нас, на раненых, изнуренных, Господь навел гороховских промышленных, и те не оказали нам христианской помощи, но забрали припас, думая, что мы погибнем. — Он всхлипнул, простонал, не успевая выговаривать теснившие его мысли и чувства. — Передовщик наш ушел с ними. Из раненых я один спасся. Едва живого подобрали меня тунгусы и выходили. Третий год у них… Не оставьте, братцы, не бросьте бедствующего… Не берите греха на души…
Послы по тону поняли, что пленник опять говорит не то, что велено, снова ткнули его в бок и что-то сердито забурчали.
— Братцы! Они вам предлагают поменять меня на шамана. Я — толмач хороший… В покруту пойду, кабалу на себя выдам… Не оставьте…
Передовщик нахмурился, внимательно взглянул на послов и сказал строго:
— Надо подумать! Дело непростое. Как солнцу взойти — сообщим решение. Пальнем из пищалей два раза — согласны! Один раз — нет!
— На что вам шаман, братцы? Он не здешний. Пришлый он, с озер. Я обычаи, язык их знаю.
Передовщик, смущенный унижениями тоболяка, пробормотал скороговоркой:
— Не бросим!
Тунгусский раб вскинул на него изверившиеся глаза, опять всхлипнул, с трудом удерживаясь от новых просьб, смахнул плечом слезы. Но пора было расходиться.
Послы вернулись в зимовье, где их с нетерпением ждали. Едва закрылись ворота, их обступили промышленные с пищалями в руках, на некоторых еще тлели фитили. Но передовщик уклонился от спешного разговора, а туруханцы задумчиво молчали. Оставив на нагороднях караульного, Пантелей велел всем собраться в избе для беседы и совета.
Здесь он вдумчиво поведал о встрече и разговоре. Большинство зимовейщиков сходилось на том, что бросать своего, православного, среди чужаков, да еще под родительскую субботу — грех неотмолимый. И только контуженый Свист упорствовал, доказывая: если поменять шамана на русича, то тунгусы станут их, промышленных, аманатить, промышлять не дадут.
* * *На Дмитриевскую родительскую субботу метель унялась, но не зарозовела заря на восходе, не блеснуло солнце: тяжелые облака волоклись по руслу реки, цепляясь подбрюшьем за черный лиственный лес. Набиралась сил и мощи, темнела от злобы северная пурга — старуха Хаг.
На тунгусском таборе бывший тоболяк Истомка, кутаясь в ветхую парку, раньше всех выполз из шалаша. Ночью он не сомкнул глаз от терзавших мыслей, затемно раздул костер и сидел, склоняясь над пламенем, мысленно молился, повторяя тропарь всем умершим: «Помяни, Господи, яко Благ, рабы Твоя… Никто же не безгрешен, только Ты…»
Слезы текли по его щекам, и он их не смахивал, только постанывал и поскрипывал зубами. Но не о покойных родителях, не о павших товарищах были мысли: Истомка ждал решения зимовейщиков. Тунгусы в этот день не донимали его ни работами, ни расспросами: понимали, как тяжко на душе у чибары[73].
Ухнул залп. Стреляли чуть ли не из полудюжины стволов. Эхо отозвалось от серых обледеневших скал. Истомка, сжав зубы, ниже и ниже склонял выстриженную голову к пылавшим углям. И когда, едва не потеряв надежду, хотел уже ткнуться лицом в костер и завыть — прогрохотал второй залп. Облако пороховой гари докатилось до тунгусского табора. Когда-то этот дух казался Истомке зловонным. Нынче пахнуло в лицо не тухлятиной серы, а милым запахом родины.
Обмен пленными нельзя было провести без подарков и дружеских пиров. Это больше всего пугало передовщика: запускать тунгусов в зимовье при нынешнем малолюдстве — все равно что подстрекать к новому нападению. Забрав тоболяка и отпустив шамана, он взял двух заложников из тунгусских послов и отправил к тунгусам с подарками Вахромейку с Угрюмкой.
Свист был немало удивлен такой честью и настороженно зазыркал на передовщика, додумываясь до подлинного смысла его решения, неуверенно кивнул на отбитый, посиневший бок. Но Пантелей, усмехаясь в бороду, сказал жестко:
— Не боком жрать — зубами. Хоть какая-то будет польза от тебя. — И опять поймал себя на тайном злорадстве, хотя ничего плохого про него сказать не мог. Ну не лез он к людям со своей помощью, но и вреда не делал, отлынивал от трудностей, но наказы исполнял.
Едва закрылись за Истомкой ворота зимовья, он упал на колени и стал истово молиться, ложась на снег грудью в земных поклонах. Вскочив, стал суетливо благодарить всякого зимовейщика за свое спасение, всем кланялся в пояс, обещая впредь поминать в молитвах утренних и вечерних. С него содрали завшивевшую одежду и втолкнули в баню. Парился тоболяк до изнеможения.