Георг Борн - Анна Австрийская, или Три мушкетера королевы. Том 1
— Знаю, ваша светлость.
— И я могу положиться на ваше молчание?
— Клянусь честью, можете.
— Хорошо. А вот это — освободительное письмо. Передайте его коменданту Тауэра. Это — пропускное письмо. Где бы вы его не предъявили, вам везде окажут всяческое содействие. Может быть, оно пригодится вам в Гастингсе для того, чтобы добыть корабль.
— Благодарю вас, ваша светлость! — проговорил д'Альби, взял письма и спрятал их на груди под камзол, а приказ коменданту держал в руке наготове.
— Пойдите в мою конюшню, — продолжал Бекингэм, — выберите себе лошадь и отправляйтесь с Богом. Желаю вам всякой удачи и надеюсь, рано или поздно, встретиться с вами в Париже.
Бекингэм простился с мушкетером так дружески, как никогда и ни с кем прежде. Д'Альби откланялся и вышел, а Бекингэм тотчас же схватил письмо Анны Австрийской и страстно прижал его к губам.
— Он и не знает, что привез то, что для меня дороже всего на свете! — проговорил граф.
III. ШПИОН КОРОЛЕВЫ-МАТЕРИ
Побег королевы-матери из замка Блоа не мог не произвести впечатления на Людовика. Хотя он и не был способен оценить последствия того, что натворил по наущениям своего любимца Люиня, обстоятельства, тем не менее, заставили призадуматься даже его.
Между партиями короля и королевы-матери начиналась открытая борьба. На юге Франции, под Ангулемом, стояли друг против друга две враждебные армии. Одной из них предводительствовали знатнейшие приверженцы Марии Медичи, во главе другой стоял недавно произведенный в коннетабли и герцоги любимец короля Люинь, наглая гордость которого скорее вредила делу его повелителя, чем приносила ему пользу. Желание первенствовать и глупая дерзость этого человека вели только к тому, что с каждым днем дворяне один за другим переходили со стороны Людовика в лагерь королевы-матери.
Люинь вел дела даже хуже, чем Кончини, и все чаще раздавались голоса, утверждавшие, что перемена не улучшила, а ухудшила порядок вещей. Этот временщик обогащался за счет народной собственности гораздо энергичнее, чем это делали любимцы королевы-матери. С началом же междоусобной войны стало ясно, что в результате его бездарности военные дела короля обстояли все хуже. Солдаты были недовольны и роптали. Король, не получая проверенных известий с театра действий, следил за ними лишь по реляциям своего коннетабля, но уже и у него начинала зарождаться мысль, что он отдал управление своим войском не в те руки, что только благодаря неумелому руководству противники могут действовать так успешно.
Маркиза де Вернейль чутко подметила новое направление мыслей короля и тотчас же известила об этом королеву-мать, устроившую свою резиденцию в Ангулеме. Через несколько дней дежурный камергер доложил королю, что епископ Люсонский просит об аудиенции.
Ришелье, бывший великий милостынераздаватель, был вместе с остальными сторонниками Марии Медичи удален от двора в звании епископа Люсонского, а потому Людовика чрезвычайно удивило его появление. Но отказать ему в свидании король не решился, потому что человек этот занимал очень видное место в церковной иерархии, а Людовик, кроме того, что был ревностным прихожанином, ценил влияние духовенства на народ и дорожил им. Он приказал просить епископа.
Когда Ришелье вошел в кабинет короля, был уже вечер. Людовик сидел у своего письменного стола, на котором горели свечи, у камина были зажжены настенные лампы, но в обширном помещении все-таки царил какой-то полумрак, в котором высокая темная фигура епископа казалась особенно величавой и таинственной.
Заметив, что король работает, Ришелье остановился у дверей. На нем была длинная черная сутана, его выразительное, почти прекрасное лицо было бледно, большие черные глаза горели. Он быстро оглядел кабинет и остановил пытливый взгляд на короле. В этом взгляде было что-то мрачное, зловещее, но лишь только король окончил писать и оглянулся на вошедшего, он мгновенно приобрел выражение кротости, преданности и почтения.
— Признаюсь, не ожидал увидеть вас здесь, — бесстрастно произнес Людовик, — но как епископ Люсонский вы для меня всегда приятный гость!
— Горячо благодарю, ваше величество, — отвечал Ришелье, кланяясь и делая несколько шагов вперед. — Я приехал сюда с неспокойным и взволнованным сердцем. Неспокойным потому, что не знал, примете ли вы меня, ваше величество, взволнованным — по поводу всего случившегося.
— Об этом говорить не станем, — мрачно проговорил Людовик, — я не люблю, чтобы мне напоминали о том, что на юге моего государства разгорелась постыдная, предательская война!
— Мне достоверно известно, что об этом горячо сожалеют и в лагере противника, сир.
— В самом деле? Мне кажется, вы просто хотите сказать что-нибудь приятное для меня. Ведь если бы королеве-матери не вздумалось предпринять странную прогулку ночью в грозу из Блоа в Ангулем, дела не приняли бы такого оборота.
— Разумеется, ваше величество, нельзя не сожалеть и обо всех обстоятельствах, которые постепенно привели к таким печальным последствиям. Часто, когда я оставался наедине со своей душой перед Богом, я размышлял о том, за что постигло нас такое гонение, и нашел лишь один ответ: за злых советчиков, за их себялюбивое отношение к делу. Дошло до того, что Франция сама себя губит кровавой междоусобной войной, а мать и сын…
— Довольно! Ни слова больше об этом! — перебил его король, — расскажите лучше, чем вы занимались все это время.
— Главным образом, молитвою за ваше величество и за прекрасную Францию.
— Прекрасно! Но ведь не могли же вы молиться, не переставая.
— Вдали от двора и в тиши уединения я предался размышлениям и написал книгу, ваше величество.
— О чем? И как она называется?
— Наставление для христиан, ваше величество.
— Это труд, достойный епископа Люсонского! Но в чем же суть, главная мысль вашей книги?
— В ней говорится о христианской любви, сир, о любви, которая делает человека кротким и всепрощающим, — отвечал Ришелье, пристально взглядывая на короля.
— А! Понимаю! Только вот что я вам скажу. С этой любовью не проживешь, особенно если человеку суждено царствовать.
— Знаю, ваше величество, какое тяжкое бремя лежит на плечах правителя! Знаю и горько сожалею, что лишен возможности разделять это бремя, под которое с радостью подставил бы свои плечи, чтобы облегчить его тяжесть. На днях, когда я закончил свою книгу, и, отложив перо, призадумался над ее содержанием, впервые с полной ясностью представилось мне, какой ужасный контраст составляет жизнь в своей неотразимой действительности с мечтами и желаниями человека! В ту минуту я и решился ехать сюда, рискуя даже впасть в немилость, и на коленях молить вас, сир, восстановить мир!