Андрей Волос - Возвращение в Панджруд
Но как постичь жадность эмира? У эмира есть то, что ценнее всякого золота и мощнее всякой мощи, — власть. Благодаря власти он вошел в тот круг, где уже не нужны деньги. Что бы ни произошло, он останется богат и знатен. Даже если однажды судьба отнимет все его состояние, нищета не продлится долго: он заявится ко двору другого эмира, и тот осыплет его дарами. Как бы ни ожесточался рок, пока жив, он останется вхож в дома правителей — и только благодаря этому неплохо прокормит себя и свою семью.
Кого же мы видим на тронах? Должно быть, великодушных бессребреников?
Нет: жалких скряг, с ожесточением базарных старух бьющихся за каждый медяк.
Редкий правитель способен рассудить, что, сколь бы ни был он богат, новой жизни не купит — а все прочее у него есть и так.
Он мог бы отдать лишнее золото народу подвластного ему государства: люди стали бы деловитее, сноровистей, щедрее, в их руках расцветет страна, и каждый скажет: она расцвела щедростью эмира такого-то! Но нет: вместо того чтобы усилиться силой живой страны, жадный владыка будет до смерти трястись над своими мертвыми сокровищами.
Что за куцая душа трепещет в его груди, если он готов удушить любое дело — лишь бы ни один грош не миновал его ненасытных рук!
Господи, как несчастна держава жадного эмира! И как злополучен народ, управляемый хапугой!”
“Это ты про Назра?”
“Господь с тобой. Назр не таков. Это я про Нуха”.
“Но мы еще не знаем каков Нух на троне. Это предвидение?”
“Можно и так сказать”.
Огонь ночника — будто глаз подслеповатого чудища: моргает, слезится... куда смотрит этот бессонный дэв? Что пытается разглядеть?
Все кончилось.
Нет, было еще что-то важное.
Что может быть важным, если есть смерть?
“Нет, это я какую-то глупость сказал. Сила смерти велика, это правда Смерть страшит в настоящем. Она способна коснуться будущего. Но все-таки смерть невсесильна: она невластна над прошлым! Да, согласен: ‘родился’ значит ‘умер’. Но если было ‘жил’, то смерть лишь попусту щелкнет своими клыками”.
“Не продолжай. Я знаю. Скажи лучше вот что”.
“Что?”
“Ты не боишься этого Нахшаби?”
“При чем тут Нахшаби? И почему я должен его бояться?”
“Я неточно выразился. Не боишься ли ты того, что скоро случится благодаря его неумному рвению?”
“Прости, Юсуф, но я и сейчас не понимаю. Что ты имеешь в виду?”
“Он уже открыто толкует о том, что Бухара зря тратит время, не перенимая обычаи карматов. Разъясняет преимущества шиизма. Превозносит Фатимидов[47]”.
“Ну да. Что тебя беспокоит? Подумаешь — похвала Фатимидам! При дворе эмира Назра похвала Фатимидам давно стала общим местом. Времена изменились в лучшую сторону: то, о чем в юности тебе приходилось говорить шепотом, сегодня можно сказать вслух”.
“Ну да. Эмир в восхищении от идей карматов в его изложении. Десяти лет не прошло, а уже никто не помнит, что они творили в Мекке”.
“Кто?”
“Ты тоже забыл? Карматы. Под видом паломников ворвались в город. Город разграбили, население частью убили, частью взяли в плен...”
“Да-да, я помню. Дикая история”.
“Разграбили ал-Ка’абу. Поскольку поклонение ей они, видишь ли, считают идолопоклонством. Выломали и раскололи “черный камень”. Увезли. Он до сих пор в Бахрейне”.
“Да, да”.
“А теперь эмир благосклонно кивает, слушая, как Нахшаби разъясняет преимущества общинного управления. Дескать, если делами государства будет ведать совет из шести старейшин и шести их заместителей, как у бахрейнских карматов, они будут принимать самые разумные решения. Страна расцветет, порядок упрочится. Это, мол, самый просвещенный, самый передовой способ правления... Каково? Сам-то Назр куда при этом денется? Куда денутся нынешние имамы, если Мавераннахр потянется к шиизму? Что делать при этом тюркской гвардии? Вояки твердолобы — раз предавшись вере в ее суннитском варианте, они никогда не поймут необходимости склониться к шиизму”.
“Вояки твердолобы, не спорю... но они вояки: подчиняются приказам. Прикажут быть шиитами — будут шиитами”.
“Сомневаюсь. Во всяком случае, это дело не одного дня. И не одного месяца. Год за годом, десятилетие за десятилетием. И потом, как бы ни нравилось кому общинное правление карматов, но если при этом, приняв свои самые разумные решения, они в соответствии с ними идут убивать и грабить, то мне в другую сторону”.
“Ты подождешь прихода Махди”.
“Перестань. Дело, в конце концов, не в форме принятия решений. Если решения принимают звери, то в общем-то все равно, сколько их участвует в голосовании — десять или сто”.
“Звери? Ну да. Если послушать все слова, что сказал человек со дня своего творения, подумаешь: это Бог. А посмотришь на дела, скажешь: это зверь”.
“Поэтому дело не в совете”.
“Но ты сам всегда...”
“Перестань! Что с того, что я сам всегда! Истина дороже самомнения. Не в совете дело, нет. Нужно смягчить сердца. А это не делается в одночасье. Нахшаби слишком спешит”.
“Может быть, он боится остаться в стороне?”
“Ну да. Вдруг кто-нибудь другой станет провозвестником новой веры нашего владыки? Золотой дождь прольется мимо”.
По-настоящему уснул только под утро.
Но тогда пришел сон об Абдаллахе.
Когда мальчику не было и трех лет, Бухару облетела история об одной женщине, потерявшей в степи ребенка. Она пошла собрать какой-то травы, дитя посадила на бугорок. Увлеклась своим делом, а когда хватилась, его не было.
Она бегала, звала — тщетно.
Вернулась в кишлак, собрала людей. Настал вечер, потом ночь. Не нашли.
И на следующий день не нашли.
Только через четыре дня на него кто-то наткнулся. Мальчик не мог стоять на ногах, но куда-то все еще упрямо полз. Неопасный, но упрямый зверек. Наверняка ему помог святой Хызр. Без участия праведника добром дело бы не кончилось.
Джафар был странно взволнован этой историей. Глядя на своего собственного малыша, снова и снова пытался вообразить, как же такое могло случиться.
Вот, допустим, черепаха. Если на нее внимательно смотреть, будет старательно грести траву первобытными лапами, но не проползет и двух саженей. А вот когда следить за ней наскучит и ты на минуту отвернешься, она тут же исчезнет и будет после долгих поисков обнаружена в самом дальнему углу сада, куда вопреки здравому смыслу успеет утечь. Так, что ли, и этот мальчик?
В его воображении именно Абдаллах оказывался в степи один-одинешенек, именно он сидел на бугре — сидел молча, не плакал. Уже наплакался, уже знал, что все равно на зов никто не приходит.