Александр Бушков - Авантюрист
Суменков развернулся к ней всем корпусом, глядя с холодной бесстрастностью удава:
– Амазонка?
– Извини, нервы… я его хотела пристрелить…
– Странно, – сказал он спокойно. – А мне отчего-то показалось, что ты целила то ли в меня, то ли в Петра… Можно посмотреть твою сумочку? Этот английский провокатор имеет наглость писать, что положил причитающееся тебе… жалованье в один из кайзербургских банков и у тебя есть при себе банковская книжка с шифрованным счетом…
Она инстинктивно прижала сумочку обеими руками к груди. Широкоплечий Петр резким рывком вырвал у нее сумочку, прежде чем она успела опомниться, перебросил Суменкову. Тот небрежно высыпал содержимое на стол перед собой, покопался в нем, извлек банковскую книжку за уголок и, не раскрывая, печально покривил губы:
– Сколько раз я вам повторял, что в нашем деле искренность наполовину – это всегда предательство… Господин Сабинин…
– Да?
– Вы ведь соврали насчет связанного майора?
– Конечно, – сказал Сабинин. – Такое случается только в романах, а не на территории прилизанной, благополучной Германии… Он наверняка уже в поезде. Что ему еще здесь делать?
– Зачем вам, собственно, понадобились эти письменные откровения?
– Хотел получить какие-то гарантии, – сказал Сабинин. – Английская секретная служба – организация отнюдь не филантропическая, и руки у нее длинные. Положив эти бумаги в какой-нибудь надежный банковский сейф, буду чувствовать себя гораздо спокойнее.
– Да, разумеется… – скучным голосом отозвался Суменков.
Оглянулся на Надю. Она сидела на стуле под бдительным присмотром нависавшего над ней Петра. Судя по лицу, у нее не то чтобы не осталось сил бороться – она просто не видела выхода для себя. Наверное, с таким лицом идут ко дну застигнутые водоворотом пловцы, когда не в состоянии уже удерживаться на воде….
– Борис! – вскинула она голову. – Это все грандиозная провокация! Он не зря приехал в Кайзербург, он подбирается к «Джону Грейтону»…
– Замолчи, пожалуйста, – сказал Суменков.
Надолго воцарилась общая тишина. Суменков, не отрываясь, смотрел на Сабинина, а тот старался не отвести глаз, как будто именно в этом было спасение: выдержать немигающий, магнетический взгляд, физически давивший…
– Виктор, – сказал Суменков. – Принеси из кухни тарелку, там наверняка есть…
Когда боевик выполнил приказание, принеся тарелку из дешевого фаянса, белую, с простеньким узором из синих цветочков по краю, Суменков, не отводя взгляда от Бестужева, взял обеими руками показания майора и разорвал – пополам, и еще раз, и еще. Бросил клочки в тарелку, поднес спичку. Бумага занялась желтым высоким пламенем. Суменков старательно ворошил пылающие клочки, пока они не догорели, а потом старательно примял пепельницей, раздавил в порошок черные хрусткие хлопья.
– Постарайтесь меня понять, господин Сабинин, – сказал он глухо. – Боевая организация должна остаться вне всяких подозрений. Эти бумаги отнюдь нас не красили…
– Но!.. – непроизвольно воскликнул Бестужев.
Суменков сказал с расстановкой, величественно:
– Я полагаю вас, господин Сабинин, очищенным от всяких подозрений. И разрешаю вам беспрепятственно уйти отсюда. Возьмите это, – он толкнул по столу к Бестужеву паспорт и билет на пароход. – Но если вы когда-либо, где-либо, кому бы то ни было заикнетесь об этой истории, можете считать себя покойником. Ну что же вы сидите? Не бойтесь, я не играю с вами. Я никогда не стреляю в спину. Можете идти.
Стоявшие по бокам убрали оружие. Бестужев поднялся на ватных ногах. Не сразу вспомнил:
– Оружие…
– Извините, ваши пистолеты я оставлю при себе, – сказал Суменков не допускающим прекословия тоном. – Не люблю, когда возле меня находятся вооруженные чужаки … Зачем вам браунинги в тихой Германии? Никаких сражений вроде бы не предвидится, оружие вам понадобится разве что в Аргентине. Не могу сказать, что знакомство с вами доставило мне удовольствие… но я справедлив. Вы можете идти. Что же вы?
Бестужев оглянулся в дверях так, словно хотел запомнить их навсегда – Суменкова, застывшего в манерной позе вождя , олицетворение высшей власти и высшей справедливости; Надю, с потерянным, бледным лицом ссутулившуюся на стуле; трех безмолвных боевиков, замерших в позах опытных сторожевых собак.
И вышел, потому что ничего другого не оставалось, потому что следовало уносить отсюда ноги, потому что он не принадлежал самому себе, и то, что он едва не бросился на помощь Наде, несмотря на все происшедшее, было страшной глупостью, способной погубить и его, и дело…
На подгибающихся ногах, чувствуя страшную слабость, вполне естественную для человека, только что избежавшего почти неминуемой смерти, он пересек пустынную улицу (фиакр так и стоял у тротуара, очевидно, кучер был свой ), вошел в парадное дома напротив (хотя народ здесь жил, несомненно, небогатый, парадное сверкало истинно немецкой чистотой) и встал у запертой половинки двери, до половины застекленной.
Ждать пришлось недолго: из подъезда вышел, первым направился к фиакру, оглянувшись предусмотрительно по сторонам с волчьей подозрительностью, широкоплечий Петр. За ним шел Суменков, следом – остальные двое. Фиакр отъехал. Бестужев стоял, прижавшись лбом к прохладному, чисто вымытому стеклу. Он не понимал, чего ждет и ждет ли вообще. Все было ясно еще до того момента, когда он увидел, что Нади с ними нет, – как только перехватил брошенный на нее холодный взгляд Суменкова. И не было в происшедшем никакого сюрприза, не было ничего удивительного: еще выходя из квартиры, он знал, что убил Надю этими бумагами, старательно снятой в номере дешевого отеля копией, убил так же верно, как если бы сам направил на нее пистолет и нажал на спуск.
Она была врагом. Она его едва не погубила – и вновь сделала бы то же самое, представься ей такая возможность. Она ненавидела все, что любил он, чему служил, – и отдала жизнь тому, против чего он боролся. Ему никак нельзя было поступить иначе. И все же душу ему раздирала смертная тоска, на губах теплели ее поцелуи, а в голове бессмысленно крутились, вновь и вновь крутились французские печальные стихи:
Ainsi, toujours pousses vers de nouveaux rivages.
Dans la nuit eternelle emportes sans retour,
Ne pourrons-nous jamais sur 1’ocean des ages
Jeter l’ancre un seul jour.
Temps jaloux, se peut-il que ces moments
d’ivresse,
Ou l’amour a longs flots nous verse le bonheur.
S’envolent loin de nous de la meme vitesse
Que les jours de malheur?
He quoi! n’en pourrons-nous fixer au moins
la trace?
Quoi! passes pour jamais? quoi! tout entiers
perdus!
Ce temps qui les donna, ce temps qui les efface,
Ne nous les rendra plus? [49]
Его плечи содрогнулись, и из груди вырвался хриплый стон, больше похожий на рычание.
– Вы себя нехорошо чувствуете, майн герр?