Жирандоль - Йана Бориз
Тоня с началом войны, с тем самым неудачником-филином, сильно постарела. Она могла задуматься и смотреть пустыми глазами на сковороду, пока в ней чернел и обугливался лук, могла стоять босая перед колодцем, забыв вытащить ведро. Сенцов сначала не обращал внимания, думал, это от потрясения, от боязни за сына, но она стала плохо есть, задумчиво мешала ложкой похлебку, не поднося ее ко рту, пока жижа не покрывалась белыми творожинками застывшего жира. Тогда она вставала из-за стола, изумленно смотрела на мужа и произносила что-то извиняющееся, не тем голосом и не теми словами, что обычно, а как будто за столом у папеньки в благополучном довоенном Курске, как будто она юная незамужняя барышня из хорошей семьи, которая привыкла кушать только маменькины пироги и рассыпчатое печенье. В декабре ее стошнило в сенях, не успела выбежать на улицу. Платон испугался:
– Собирайся! Отвезу тебя к врачу!
– Нет, ничего, Платоша… это пройдет.
– Так уже бывало? – насторожился он.
– Да… изредка.
– Антонина! Срочно руки в ноги и прыгай в валенки. Я сейчас выпрошу телегу у Аблая.
– Н-нет. – Она заупиралась, покраснела, даже грудь заколыхалась от волнения.
Сенцов ее не слушал. К обеду они уже сидели в очереди в районной больнице, прея под тяжелыми тулупами. Ждать пришлось долго. Когда наконец-то старый усатый доктор пригласил Тоню в кабинет, муж хотел пойти с ней, но она почему-то запротивилась, схватила его за руки, сиди, мол, я сама.
Вышла она через четверть часа, показавшиеся Платону вечностью.
– Ну вот, видишь, все хорошо. – Ее синие бездонные глаза подернулись грустью.
– Что хорошо?
– Я не больна. – Она опустила голову, взялась теребить дрожащими пальцами бахрому вылинявшей шали. – Я просто беременна.
Глава 14
Берта Абрамовна Злотник, в девичестве Авербух, никогда не относилась с пиететом к советской власти: ни после убийства отца во время Гражданской, ни после расставания с единственной коровой, которую приговорили к колхозу, а там уморили голодом, чтобы ни матери, ни самой Берте, ни младшенькой Лии не перепало молочка, сметанки или булки с маслом вместо размоченного в воде сухаря. Она недоверчиво слушала краснобаев в кожанках и прятала кур подальше в клеть.
По субботам на их улице не работали, придумывая самые неправдоподобные предлоги, но все и без того знали, что у евреев шабат. Если как следует наорать на пейсатых и их жен, те замнутся, повоздевают к небесам огромные тоскливые глазища и в конце концов признаются в отправлении не одобренного партией и правительством культа, но тяпку в руки все равно не возьмут.
Берта не кидалась головой в навоз из-за подслушанного «жиды» или «жидовка», последнее – брошенное конкретно ей в спину, болючее. Старенькая мамэ, видавшая на своем веку не один погром, учила не выпячивать наружу все мысли и страхи. Никому не стоило, а еврейке и подавно.
В их семействе не любили уезжать из родного местечка, памятуя про деда, сгинувшего по пути в Лодзь, и прадеда, мечтавшего увидеть море, но похороненного в безвестной могиле по дороге в Одессу. Те же, кто не рыпался, доживали до правнуков, а потом покоились на приличном еврейском кладбище под охраной голосистых кукушек. Берта боялась покидать дом: один раз поехала в Ленинград, и это едва не закончилось катастрофой. Муж ее дремучесть порицал, хоть и вырос на той же самой улочке в местечке Климовичи под Могилевом, учил в детстве Тору и ходил в синагогу, покрыв голову кипой. Не помогло. Их поженили по сговору еще до революции, а когда красные стяги пробрались сквозь густые белорусские леса, Наума будто подменили: не желал больше жить по старинке, сорвался и убежал на флот, а затем – на фронт. Он и от жены требовал сочувствия новой власти, равноправию и грядущей мировой революции, но она твердо знала, что равенство начиналось с того момента, когда ей в спину или прямо в лицо не прилетит оскорбительное «жидовка», а до тех сказочных пор никакого равенства нет.
Младший брат Левушка тоже поддался красной пропаганде: сначала уехал в город учиться в техникуме, потом устроился на завод в бывшей столице, окончил институт и стал важным-преважным человеком в Мелитополе. Наверное, и богатым стал, но Берте и Лии деньгами не помогал, только изредка жена его – та самая врачиха, что помогла появиться Сарочке на свет, – присылала посылки и открытки. Мелитополь недалеко, Лия несколько раз навещала брата, а Берта все сидела дома, ей того первого раза хватило. Теперь казалось, что, стоило выехать из волости, сразу навалится напасть, схватит, утащит в ненавистную больницу. Нет уж, с нее хватит. Правда, прошлый раз Он отвел беду – наоборот, вернулась домой с Сарой, – но ведь это исключительно благодаря Инессе: наверное, та с первого раза втрескалась в Левушку. А здесь, на Могилевщине, живой из больничных стен точно не выбраться.
Ее сестра Лия, шестью годами младше Берты и тремя – Льва, неудачно вышла замуж за вдовца (опять же по сговору матери с раввином), прожила с ним десять скучных лет, которые не принесли ни счастья, ни детей, ни причитавшегося юным женам стариков богатства, ни даже постельных яств, потому что вдовец оказался замкнуто-набожным и почитал исполнение супружеского долга за тяжкую повинность. В конце концов она похоронила его с почестями, поскорбела под пристальными взглядами сплетниц и начала жить полным сердцем, заманив в омут своих бездонных глаз веселого белобрысого усача Юрася из числа присланных в колхоз трактористов. Берта за нее радовалась и опасалась: разве можно вдове смотреть такими глазами, так загадочно улыбаться, да еще и гою? Не еврею? Кто не ходил в кипе по субботам и ни разу не держал в руках Торы? Но Лия, казалось, впервые вдохнула воздуха весны и не желала оглядываться на замороженный темный дом старого Баруха, на командовавшую в нем бородавчатую тетку – старшую сестру усопшего мужа, на красноречиво-осуждающие взгляды косной еврейской улочки затерявшегося в лесах местечка.
Сама Берта не могла похвастать счастливой семейной жизнью. Ее Наум после Гражданской остался на флоте,