Жирандоль - Йана Бориз
Если бы у Сенцова спросили, какие годы самые счастливые в его непростой жизни, он, не сомневаясь, назвал бы именно эти, казахстанские. С утра до вечера голова и руки заняты трудной, но нужной работой, а с вечера до утра – любимой женщиной. Не о чем жалеть, нечего хотеть.
Осенью 1939-го Степан, которого давно выбрали звеньевым и у которого на зависть Платону с Антониной родились уже в Казахстане трое замечательных детенышей, а всего у них с женой насчитывалось аж шестеро, целый отряд, собрал вечером соседей у себя в бане.
– Тут во че, хлопцы… – Он плеснул воды на печку, и собрание утонуло в клубах березового пара. – К нам у колхоз, матюхин корень, заключенных визначили.
– И че, какое к нам касательство?
– Да ниякий! – Степан беззлобно рассмеялся. – Разом отныне совхозовать будем.
– Есть дело, – пробасил невидимый в пару Кондрат. – Тебя, дядь Платон, полностью на лавку и бухгалтерию переведем, ты мастер счетоводить. Тебя, Степан, звеньевым над молодняком назначим. А меня – помощником председателю.
– Глядь-ка, начальниками, что ль, будем?
– А че? Це мы поганее других? – Степан схватил березовый веник и начал охаживать свои бока, спину, плечи. – Ну-ка, задайте-ка!
– А почему к нам-то? Вдруг тут подковырка какая? – подал голос молчавший до этого Яков.
– Ясно-понятно. – Платон открыл дверь, пустив в натопленную баню холодного полынного ветра с ауканьем преющей капустной ботвы и скорого дождя. – Раз надо, то пусть. Арестанты тоже люди. Больше рабочих рук – больше выработки.
– И то, они ж те же, шо и мы. Просто партии потребна дешевая рабочая сила, то бишь бесплатная вовсе. Отсель и заключенные. – Степан понизил голос, хоть в их узкую компанию чужие и не допускались.
– И мы могли бы стать заключенными, если бы вовремя не подрядились переселенцами, – хохотнул Яков. Остальные грустно и согласно закивали.
О начале войны им сообщил филин. В субботу 21 июня 1941 года Сенцовы сидели под яблонькой – маленькой, но цепкой. Ее посадили два года назад и с опаской следили, примется ли, переживет ли лютые зимы. Ничего, справлялась, деревья не хуже людей понимали, что надо приспосабливаться. Платон присел на борт старательно окопанной лунки, вытер пот.
– Ой, гляди, Платоша, что это? – вскрикнула Антонина, указывая пальцем под разошедшийся голубоватым облаком куст целебной облепихи.
– Где? Не вижу. – Сенцов к старости стал близорук.
Он встал, подошел к комку земли, на который указывала жена, и разглядел умирающую птицу. Присев на корточки, взял в руки. Пернатая голова испуганно дернулась и обмякла. Беспомощное крыло конвульсивно вздрагивало, задевая ласковыми перьями унавоженную землю.
– Это не к добру… Птицы умирают – это к беде. – Тоня печально сложила ладони в молитвенном жесте, будто это могло уберечь ее семью.
– На нашу долю вдоволь бед уже выпало, хуже не будет.
Они похоронили филина за селом, подальше, вроде бы отводя невидимую беду. И яму Платон выкопал поглубже, с одной стороны, чтобы собаки не вырыли, а с другой – все-таки зря Тоня про эту примету вслух сказала.
Ничего не помогло: наутро Гитлер бомбил Киев.
Сенцов не причислял себя к старикам, но в пятьдесят шесть на фронт не брали, и армия не нуждалась в выходцах из дворянских и купеческих семей. Он, честно говоря, и сам забыл, что отец его когда-то числился в купеческой гильдии, но бумаги все помнили, за всем следили.
А Васятка попал под мобилизацию, как новая безвинная поросль, как сын совработника и отслуживший положенный срок пехотинец. Ему исполнилось двадцать три, тоненький, но крепенький стебелек с ясными глазами на курносом лице, простота, свято верившая, что лучше советской власти ничего не бывало и не может сочиниться, что скоро они построят коммунизм, а Москва и Акмолинск отличались только размерами, больше ничем. Васятка уехал на фронт с беззаботной улыбкой, и Тоня плакала ночами напролет. Эшелон, правда, долго формировался, никак не мог тронуться, но это небольшое утешение: все равно ведь попадет ее кровинушка под фашистские пули. Надеяться, кроме Бога, не на кого.
– Я бы лучше сам пошел, чем Пашка, ядрен корень. – Яков тоже проводил на фронт сына и теперь матерился и плевался тягучей коричневой слюной. – А шо? Повоевал бы, побил фрица-поганца.
– Тебе сколько? Шестьдесят два? Ишь, акробат, – осаживал его Платон, который теперь работал в поле наравне со всеми, а лавку и бухгалтерию окучивал по вечерам и частично по ночам.
– Так там Харькивщину бомбят, ты слыхав? – влез Степан.
– Слыхал. И Курск бомбят – мой Курск.
В колхозе началась жаркая пора: рук стало вдвое меньше, а работы больше. В Казахстан с первых дней эвакуировали население оккупированной Белоруссии, Украины, России, это значило больше ртов. Фронт тоже надлежало кормить; да не как попало, а чтобы хватало сил бить фашистскую сволочь.
Сенцов приползал домой еле живой от усталости и напарывался на невидящие глаза жены. Она больше не бежала к нему, не прижималась, не тянула за рукав фуфайки, спеша раздеть, усадить за стол, укутать своей заботой. Теперь она жила от сводки до сводки, от почтальона до почтальона.
К зиме в колхоз стало прибывать подкрепление – освобожденные из плена или комиссованные из штрафбатов, кто мог работать. Одним из таких был Айбар. По решению трибунала он попал в штрафной батальон, их кинули в мясорубку, где выживших почти не осталось. Айбару сказочно повезло: легонько стукнуло в плечо первым же снарядом и отправило в далекую контузию, из которой он с трудом выполз, держась за скальпель полевого хирурга. Рука не слушалась, винтовку или гранату держать отказывалась, поэтому его отправили в Карлаг на поддержку ударного трудового фронта. В шахте места подранку не нашлось, и его прикрепили к колхозникам в звене таких же неудачников, проваливших экзамен на прочность.
– Что ж ты, хлопчик, так швидко[92] сковырнулся-то? – сочувствовал Степан.
– Окоротись, Степка! Тебя бы самого на войну отправить. Ты бы жару задал, – вступался Кондрат, теперь уже не только беспалый, но и беззубый.
Платон быстро вычислил, что Айбар неумело