Мор Йокаи - Когда мы состаримся
Распорядился о необходимых сборах и Топанди. А гостя занимать входило во всегдашние обязанности Ципры как хозяйки. Довольно и того, что на Топанди ложилось его содержание, а слушать и опекать — это уж её забота.
Не было случая, чтобы кто-нибудь из наведывавшихся в усадьбу собутыльников пожаловался на неё. Ну, а этот светский кавалер тем паче найдёт с ней общий язык.
Вернулся с плащом для гостя и посланный к Шарвёльди гайдук.
Заодно он вручил Лоранду ещё письмо «от барышни».
От барышни?
Велев отнести гостю плащ, он поспешил с письмом к себе.
Но в гостиной лицом к лицу столкнулся с вышедшим от Ципры Дяли. На физиономии денди застыла гримаса человека, который нечаянно вместе с сигарным вдохнул дым от серной спички и вот с вытаращенными глазами хватает воздух ртом.
— Ну, друг, — сказал он Лоранду, — эта твоя цыганка — форменная тигрица! Здорово выдрессирована, я тебе скажу. Есть тут где-нибудь зеркало?
— Да? — отозвался Лоранд, весьма смутно представляя себе, о чём речь: слушая, но не слыша.
Письмо! Письмо от Мелани.
Ему хотелось лишь поскорее добраться до своей комнаты.
Оставшись один, он запер дверь, приложил к губам изящное розовое письмецо с небесно-синей надписью и красной печатью, потом прижал его к груди, точно сердцем желая угадать, что в нём написано.
И в самом деле: что в нём может быть?
Он положил письмо перед собой и прикрыл ладонью.
«А так ли уж мне надо знать, чтó в нём?
Предположим, она пишет, что любит, вверяется мне, что кладёт свою любовь на чашу весов в противовес всем отвергаемым ради меня благам мира. Что готова, презрев насмешки, последовать за мной на край света и вместе затеряться в безвестной толпе. Нет, не буду распечатывать. Мои последние шаги должны быть твёрдыми.
А вдруг наша выглядевшая полной случайностью встреча была лишь тщательно подстроенным актом мести? Вдруг они давно уже стакнулись — и оба явились только затем, чтобы унизить меня до крайнего предела, заставить, цепляясь за жизнь, трепеща перед смертью, вымаливать крохи счастья и любви? А заставив, рассмеяться мне в лицо и бросить как бессильную жертву, добычу всеобщего и моего собственного презрения к себе?..
Ладно. Стакнулись так стакнулись!»
Лоранд схватил изящное письмецо и невскрытым, непрочитанным запер в ящике письменного стола.
Пускай его последней мыслью будет, что был он, может быть, любим. И пусть его последние мгновения скрасит эта неопределённость.
А теперь в путь!
Обыкновенно он брал с собой два большущих пистолета — и сейчас тоже тщательно зарядил их двойным количеством пороха, опустив в дуло каждого пулю со стальной головкой из тех, что такую хорошую службу служат охотникам: пробивают кабану голову, а не сплющиваются, как обыкновенные свинцовые. Оба пистолета он спрятал в дорожную сумку.
Гайдуку своему велел положить в чемодан чистого белья на две недели, так как из Солнока они поедут дальше.
Топанди велел запрячь два экипажа: рыдван и бричку.
Когда оба были поданы, Лоранд набросил плащ, закурил свою коротенькую пенковую трубочку и сошёл во двор.
Ципра присматривала возле экипажей за укладкой: чтобы плащи были на месте, у каждого на сиденье, и кладь увязана надёжно, а главное — погребец с двадцатью четырьмя бутылками лучшего вина.
— А ты всё-таки славная девушка! — потрепал её Лоранд легонько по спине.
— «Всё-таки»?
Неужто даже на прощанье поцелуя не заслужила?
Ну просто присох к этой своей трубке, ни на миг не выпустит изо рта.
— Ты, Пепи, с дядюшкой садись, в рыдван! — сказал Лоранд. — Со мной ты жизнью рискуешь. Ещё в канаву вывалю, шею свою драгоценную сломаешь. Жалко: такой многообещающий юноша.
Он вскочил на козлы, сам взял вожжи в руки.
— Оставайся с богом, Ципра!
Рыдван тронулся, бричка — за ним.
Ципра вышла за ворота. Прислонясь головой к косяку, она долго провожала взглядом уехавшего, пока он не скрылся из вида. Хоть бы разочек обернулся!
Мчится теперь навстречу своей судьбе.
И когда опустится вечер и в небе замерцают мириады огней, от ярких звёзд первой величины до слабых туманностей, а в придорожных канавах — крохотные светлячки, у него будет время поразмыслить над вечными законами, равно правящими миром и бесконечно большим, и бесконечно малым. Ну, а история тех, кто между ними, ни больших, ни малых — от мухи-подёнки до честолюбца-человека и борющихся за своё существование наций? Она-то какова, какому вверена закону? «В руки диавола преданы все правые, дабы одной — тело их казнил, а другою — душу».
XIX. Фанни
(Из дневника Деже)
Какой-то мудрец, заодно и поэт, сказал: лучшая репутация для женщины — отсутствие всякой репутации. А я бы добавил: лучшее жизнеописание — отсутствие всяких особых описаний.
Такой не требующей долгих описаний жизнью жили я и Фанни.
Восемь лет уже минуло с той поры, как на моё место привезли девочку из дома пекаря на Фюрстеналлее. Девочка с тех пор стала девушкой — и продолжала у нас жить взамен меня.
А как я первое время дулся на неё за то, что моё место заняла, овеянное святыми для меня воспоминаниями место в нашем погружённом в траур жилище, место в страждущем материнском сердце! И как благословлял я впоследствии судьбу, пославшую на это место Фанни.
Жизненный путь далеко уводил меня от дома, в год удавалось провести там всего каких-нибудь несколько месяцев. Маменька поседела бы от горя, бабушка с ума бы сошла от невыносимого одиночества, не встань волей небес меж нами этот добрый гений.
О, сколь многим я был обязан ей!
Ежегодно, возвращаясь на каникулы, находил я под нашим кровом доброе, долготерпеливое согласие.
Там, где каждый по праву мог бы, что ни день, безумствуя, поносить судьбу, людей и весь мир, где скорбь должна была бы владеть всеми помыслами, меня неизменно встречали мир, терпение и надежда.
И это она их ободряла, напоминая: страданьям придёт конец, она утешала, близя этот срок надеждой, в тысяче заманчивых обличий рисуя нечаянную радость, которая посетит их завтра-послезавтра.
А о себе словно и не думала.
Какое самоотречение нужно, чтобы лучшие свои, юные годы посвятить уходу за двумя сломленными горем женщинами! Ей, красивой и жизнерадостной девушке, болеть их болезнями, сносить их тяжёлый характер, без внутреннего содрогания и отвращения вникать изо дня в день в болезненные наваждения двух измученных умов.
И ведь она вовсе не обязана была ничего этого делать. Кем была она в доме? Не служанкой, не дочерью, просто взятым на время чужим ребёнком.