Виктор Егоров - Конец – молчание
Как всегда, тихонько сидели тридцать подростков. Как всегда, тяжело падали на спину при резких поворотах головы волосы Лорелеи, ни минуты не остающейся на месте. И никто не вспоминал о том, что произошло недавно. Но все этот случай запомнили, хотя даже не пытались обсуждать.
А потом случилось совсем невероятное. Маринка послала в самом начале урока немецкого записку Варгасову. Обернувшись к Бре-ке-ке-ке, она положила ему на парту бумажку, сложенную, как порошок с лекарством, и приказала отдать ее Диме, который в это время листал тетрадку и не видел, что происходит. Лягушонок, воспользовавшись тем, что девушка сразу же отвернулась, раскрыл записку и дико, на весь класс, захохотал.
– Ой, не могу! Мятельская влюблена в Варгасова! Сама написала… А еще комсорг! Ой, я сейчас помру!
Дима поднял голову и, не вполне понимая, что творится, увидел рядом два очень бледных лица: Марина и Лорелея стояли у парты Бре-ке-ке-ке и так смотрели на него, что он буквально захлебнулся своим квакающим смехом.
– А я – что? Я – ничего! – Лягушонок протянул записку учительнице. – Как Самохин кому-нибудь напишет или скажет, так его сразу из класса выгоняют… А Мятельской все можно!
Ани записку не взяла, лишь вопросительно посмотрела на Марину. Та, еще больше побледнев, секунду медлила, потом велела Лягушонку передать записку по назначению. Он нехотя обернулся к Варгасову и протянул ему листочек.
Дима встал, точно отвечая на вопрос учителя, и прочел, хоть и не вслух, но все же на глазах всего класса, короткую фразу, свободно уместившуюся между двумя светло-сиреневыми тетрадными линейками: «Я тебя люблю».
Только после этого Маринка, к щекам которой наконец-то начала приливать кровь, повернулась, не спеша пошла к своей парте и, сев за нее, открыла учебник на нужной странице.
А Лорелея все стояла около Лягушонка, и было видно, что она еле сдерживает себя, чтобы не нарвать ему уши. Бросив резко: «Schuft», она наконец вернулась к своему столу и отчетливо, уже по-русски, повторила:
– Подлец!
Все молчали и смотрели даже не на Марину, не на Диму, а на нее – Анну Карловну Гравиц. А она вдруг задумчиво, распевно произнесла: «Jch libe dich». И, не замечая тридцати пар чего-то напряженно ждущих глаз, впившихся в ее все еще бледное лицо, думая, видно, о своем, тихо спросила кого-то, может быть, даже себя, глядя в залитое дождем окно:
– Что может быть прекраснее этих слов?! И какая, в общем-то, разница, кто их произнес? Важно, что к человеку пришла любовь…
Ани обернулась, обвела взглядом притихших учеников, будто каждого ласково погладила. Лишь Бре-ке-ке-ке пропустила, словно его совсем не существовало. Потом села за свой стол, чего обычно не делала, и подперла щеку кулаком.
– Не верую я в небо, ни в Новый, ни в Ветхий Завет, – начала она почти шепотом. Но каждое слово было отчетливо слышно: такая стояла тишина. – Я только в глаза твои верю, в них мой небесный свет. Не верю я в господа бога, ни в Ветхий, ни в Новый Завет, я в сердце твое лишь верю – иного бога нет. Не верю я в духа злого, в геенну и муки ее, я только в глаза твои верю, в злое сердце твое…
Лорелея замолчала. Казалось, она забыла, что это – урок, что перед ней – школьники, которых надо спрашивать и которым надо выставлять оценки, что в любой момент может войти Красавица и дать нагоняй за срыв занятий…
– Что есть в жизни выше, чем любовь? – Ани от волнения заговорила с небольшим акцентом. – Пусть даже безответная, несчастливая? Если бы все относились к любви так же, как… Самохин, – она чуть было не назвала его Лягушонком, – не было бы ни счастливых людей, ни чудесных пьес, ни прекрасных стихов… Все самое лучшее ушло бы из жизни… Гейне – это его стихи я вам напомнила (Лорелея прекрасно знала, что большинство понятия не имеет, чьи прозвучали строки, но она всегда щадила чужое самолюбие) – безнадежно любил свою двоюродную сестру. Стоила она его любви или нет – не нам судить. Но мы должны быть благодарны этой Амалии за то, что она, принеся поэту столько страданий, вдохновила его на поэзию.
Лорелея встала, подошла к заплаканному окну и, глядя сквозь мутное стекло, прочла:
– Двое перед разлукой, прощаясь, подают один другому руку, вздыхают и слезы льют. А мы с тобой не рыдали, когда нам расстаться пришлось. Тяжелые слезы печали мы пролили позже – и врозь…
Диме, у которого – первый раз в жизни – сердце билось где-то в горле, и он боялся, что его состояние заметит смешливая Аллочка, Диме показалось, что глаза у Лорелеи подозрительно блестят.
Ани до самого звонка читала стихи.
Гейне сменил Верхарн:
– И для любви глубокой, неизменной, не значат ничего прикрасы красоты…
Верхарна – Лонгфелло:
– Из десяти волов упряжка не тянет нас к себе так тяжко, как слабый женский волосок…
Лонгфелло – Шекспир:
– Любовь – над бурей поднятый маяк, не меркнущий во мраке и тумане, любовь – звезда, которою моряк определяет место в океане…
Немецким они в тот день не занимались. Но, может, это был более важный урок?
Лорелея устало вышла из класса, но долго еще было тихо. Бре-ке-ке-ке вдруг опомнился:
– А Мятельская-то выдала!
Дима, нагнув голову, пошел на него, но Лягушонок тотчас нырнул за чьи-то спины. Тогда Варгасов повернулся к Марине и чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, спросил ее совсем буднично: «Если Алла согласится, ты пересядешь ко мне?» Она смело посмотрела ему в лицо и, кивнув, привычно подула на непослушную челку.
С того дня и до самого конца они сидели вместе на третьей парте среднего ряда. Бре-ке-ке-ке тоже с кем-то поменялся местом: затылком ощущать взгляды Марины и Димы ему, даже при его толстокожести, было не под силу…
Варгасов, немного придя в себя, развернул «Вечерку» и уже внимательно просмотрел всю информацию.
Черт побери! Опять было ЧП… Опять идут отклики… Дня нет спокойного, чтобы страна могла вплотную заняться лишь собственными делами! То тут подставят ножку, то там… Теперь вот новая история с нашими кораблями…
Тридцатого августа, в 21.30, через несколько часов после того, как был пройден Гибралтар, советский теплоход «Тимирязев» нагнал эсминец, на котором четко были видны две буквы «ТБ», судя по всему, – итальянский. Он – сделал несколько кругов вокруг теплохода, везшего из Кардиффа в Порт-Саид уголь, а потом выпустил в него торпеду. Раздался взрыв. Погас свет. Но едва матросы наладили аварийное освещение, была пущена вторая торпеда, и теплоход стал тонуть. Экипаж вынужден был погрузиться в шлюпки, и лишь в час ночи тридцать первого августа советские моряки попали в Порт-Делис.