Иван Алексеев - Завтрашний взрыв
Воевода сторожевого полка был убит первым же турецким ядром. Старый сотник, начальник монастырского ополчения, приняв командование на себя, под непрерывным огнем сумел перестроить полк, взять раненых и начать отход, вернее — фланговый маневр. Там, слева, лежал Таганский луг, на котором, как точно знал сотник, стояли войска князя Воротынского. Сзади и справа сплошной стеной клубился дым, сквозь который мелькали языки пламени пылавшего московского предместья. Отступать туда было равносильно самоубийству.
— Братцы, главное — соблюдать равнение, держать строй! — напрягая изо всех сил уже сорванный голос, обращался к ополченцам седой сотник. — Как налетит на нас конная лава вражеская — не робеть! Повернуться дружно, враз, по моей команде, копье наклонить, древком в землю упереть и стоять как вкопанный. Нет ничего неприятнее для конской морды, чем наконечник копья, в нее направленный. Коль не дрогнем — отобьем наскок басурманский! А тут недалече князь Михайло Иванович Воротынский со своим полком стоит, так он непременно придет к нам на выручку!
Приободряя своих ратников, старый мужественный сотник прекрасно понимал, что у них очень мало шансов прорваться сквозь ордынские тумены. Даже если ополченцам и удастся отбить прямой наскок, то все равно им придется остановиться, занять круговую оборону в чистом поле. А степняки тут же применят свою обычную тактику: начнут кружить перед строем полка, засыпать ратников беспощадно-меткими стрелами, выжидая удобного момента для того, чтобы навалиться на ослабленный строй и завершить дело сабельными ударами. А придет ли им помощь — сотник не знал, да и не мог знать. Он мог только лишь надеяться и верить и до конца исполнять свой воинский долг даже в такой безнадежной ситуации. Мертвые сраму не имут, а живые не сдаются! Полк продолжал идти ускоренным шагом, сохраняя равнение, неся в середине строя раненых товарищей.
И вот началось. От темной плотной массы вражеской конницы, занимавшей, на сколько хватало глаз, весь противоположный край огромного поля, отделилась изрядная часть и понеслась на ополченцев.
«Наверняка — целый тумен, а то и два, то есть десять или двадцать тысяч, — оценил силы атаковавшего их неприятеля сотник. — А у нас в строю и две-то тысячи сейчас вряд ли наберется!»
Полк продолжал свое движение. Старый сотник не спешил давать команду на остановку для отражения атаки. Он понимал, что чем дальше они сместятся на левый фланг, тем вероятнее будет получить поддержку от полка левой руки, пока все еще невидимого из-за складок местности и дыма пожаров, закрывающего обзор.
Пора!
— По-олк… Стой! Напра-во! Копья — на врага! Стрельцы — в третью шеренгу! Первый залп — по моему приказу, потом палить самостоятельно в ответ на обстрел, выцеливать наверняка!
Седой сотник сам встал в первую шеренгу, взял копье из рук совсем молоденького паренька, ласково, но решительно затолкнув того в глубь строя.
Топот копыт и дикий вой всадников заглушили все остальные звуки. Конная лава накатывалась стремительно и неудержимо, и, казалось, ничто на свете не могло ее остановить.
— Стрельцы… Пали!!! — набрав полную грудь воздуха, перекрывая вражеский гвалт, выкрикнул сотник.
Вслед за этим «пали» прогремел не очень дружный залп из немногих разнокалиберных самопалов, имевшихся в арсенале ополченцев. И конная лава, казавшаяся могучей и несокрушимой, распалась, раздвоилась, уходя от прямого столкновения с русской ратью, обтекая ее с двух сторон. Конечно же, не этот слабый залп нескольких десятков стареньких ручниц заставил отпрянуть степную конницу, а стойкость ополченцев. Стойкость именно в самом прямом, изначальном смысле этого слова. Ни один из них не дрогнул, не опустил копья, не отвернулся, не сделал ни шагу назад, ломая строй. Они стояли как вкопанные, плечом к плечу, побелевшими пальцами сжав древки охотничьих рогатин и копий, переделанных из обычных вил и кос. И ордынцы не смогли врубиться в этот строй, их кони поворачивали на всем скаку, огибая непреодолимое препятствие.
Но старый сотник понимал, что бой отнюдь не выигран. Тысячи всадников, взяв полк в кольцо, принялись кружить вокруг него свою смертельную карусель, издали осыпая ополченцев десятками тысяч длинных убойных стрел.
— Стоять, братцы! Смыкать ряды! Помощь близка! — из последних сил прохрипел старый сотник, пытаясь хоть как-то ободрить обреченных на гибель ратников.
А что он мог еще сделать? Сотник сам держался из последних сил, опираясь левой рукой на копье. Из его правого плеча торчали две черные стрелы с грязно-серым опереньем, третья стрела трепетала в груди.
Но ополченцы сами, без всякой команды, молча смыкали ряды, заменяя павших товарищей. Никто не бросил оружия, не побежал, покорно подставляя шею под ордынский аркан. Седой сотник, чувствуя, что вот-вот упадет на землю, чтобы больше с нее не встать, бросил последний взгляд влево, туда, где за дымом лежал Таганский луг, до которого он так и не смог довести свой полк. И вдруг его угасающий взор вновь ожил. Он последним усилием поднял руку, протянул ее в направлении Таганского луга и прошептал мертвеющими губами:
— Братцы, держитесь! Князь Михайло… Я верил…
И, крепко сжимая копье, сотник пал на родную землю, которую столько лет защищал верой и правдой. Ополченцы, устремив взоры туда, куда указал их погибший командир, увидели, как на пригорке, словно вырастая из клубов дыма, низко стелющегося над травой, показался всадник, скачущий во весь опор. Над его ярко сверкающим под лучами восходящего солнца золоченым шеломом колыхался плюмаж белоснежных перьев, а за плечами развевался алый воеводский плащ, словно всадник нес на себе сполох горячего пламени. Над бранным полем, заполненным торжествующими ордынцами, грянуло грозное и могучее русское «Ура!». Этот древний боевой клич одновременно раздался и из уст расстреливаемых в упор, но не сдающихся ополченцев, и донесся из рядов мчавшейся им на выручку конной дружины воеводы князя Воротынского.
Ее пробуждение было ужасным. Анюта испытывала такое дикое безысходное отчаяние лишь один раз в жизни. Это было в раннем детстве, когда их корова, купленная на медные гроши, накопленные за пять лет ценой непрерывных лишений всей семьи, сдохла через два дня после того, как ее привели с рынка. Анюта навсегда запомнила, как страшно кричала мать, как стал совсем черным и внезапно постарел лет на десять отец. Сейчас, стоя босиком в одной нижней рубашке на невысоком, чуть покосившемся крылечке, куда она выскочила в поисках своего возлюбленного, с которым этим утром собралась идти под венец, девушка вновь, как тогда, в детстве, содрогалась всем телом, прижав к груди сведенные судорогою руки. Ее рот был широко раскрыт, но из него не вырывалось ни единого звука, из глаз не катилось ни единой слезинки. И она чувствовала, что этот беззвучный плач без слез, не позволявший облегчить душу, вот-вот убьет ее, разорвав сердце на части.