Генрик Сенкевич - Крестоносцы
Услышав вопрос Збышка, он наморщил лоб, поднял вверх глаза, как будто напрягая память, и переспросил:
— Панна Данута, дочь Юранда?.. А откуда она?
— Из Спыхова.
— Видать-то я их всех видал, но как которую звали, что-то не припомню.
— Она совсем ещё молоденькая, на лютне играет, княгиню песнями веселит.
— Ах, молоденькая… на лютне играет… Что ж, выходили замуж и молоденькие… Не черна ли она, как агат?
Збышко вздохнул с облегчением.
— Нет, это не та! Та как снег бела, только на щеках румянец играет, и белокура.
— Одна черная, как агат, — прервал его Сандерус, — при княгине осталась, а прочие почти все повыходили замуж.
— Но ведь ты же говоришь: «почти все», значит, не все до единой. Христом Богом молю тебя, коли хочешь получить подарок, вспомни хорошенько.
— Денька через три-четыре я бы, может, и припомнил, а всего милее был бы мне конь, который возил бы мои священные товары.
— Скажи правду — и получишь коня.
Тут вмешался чех, который, улыбаясь в усы, слушал весь этот разговор:
— Правду мы при мазовецком дворе узнаем.
Сандерус с минуту поглядел на него, а затем сказал:
— Ты что, думаешь, я боюсь мазовецкого двора?
— Я ничего не говорю, может, ты его и не боишься, но только ни сейчас, ни через три дня никуда ты с конем не уедешь, а коль окажется, что солгал, так и на своих двоих никуда не ускачешь, потому его милость велит переломать тебе их.
— Это уж как пить дать! — подтвердил Збышко.
Услыхав такой посул, Сандерус подумал, что лучше быть поосторожней, и ответил:
— Да когда бы я хотел солгать, так бы сразу и сказал, вышла, мол, либо нет, не вышла, а я ведь сказал, что не помню. Будь у тебя свой ум, ты бы тотчас постиг мою добродетель.
— Мой ум твоей добродетели не брат, потому она у тебя, может, псу сестра.
— Не брешет моя добродетель, как твой ум, а кто брешет при жизни, тот может завыть после смерти.
— Это верно! Не выть будет после смерти твоя добродетель, а зубами скрежетать, разве только при жизни потеряет их на службе у дьявола.
И они завели перебранку, потому что чех был остер на язык: немец ему слово, а он ему — два. Однако Збышко велел готовиться к отъезду, и вскоре они тронулись в путь, расспросив предварительно у бывалых людей, как проехать на Ленчицу. За Серадзом потянулись дремучие леса, которые раскинулись на большей части этого края. Но по этим лесам пролегала большая дорога, местами даже окопанная рвами, а местами в низинах вымощенная кругляком — след хозяйствования короля Казимира. Правда, после его смерти, во время смуты, поднятой Наленчами и Гжималитами, дороги были запущены, но когда при Ядвиге в королевстве воцарился мир, в руках усердного народа снова застучали заступы на болотах и топоры в лесах, и к концу жизни королевы купец мог уже провезти от замка к замку на подводах свои товары, не боясь обломиться в выбоине или увязнуть в трясине. Только дикий зверь да разбойники были страшны в пути; но для защиты от дикого зверя ночью жгли плошки, а днем оборонялись от него самострелами, разбойников же и бродяг здесь было меньше, чем в соседних краях. Ну, а уж если кто ехал с людьми да при оружии, тому и вовсе нечего было бояться.
Збышко тоже не боялся ни разбойников, ни вооруженных рыцарей и даже не вспоминал о них, потому что весь был во власти страшной тревоги и все думы его летели к мазовецкому двору. Он не знал, застанет ли свою Дануську придворной княгини или женой какого-нибудь мазовецкого рыцаря, с утра до поздней ночи душу его терзали сомнения. Порой ему казалось немыслимым, чтобы Дануся могла забыть его, но потом приходила вдруг в голову мысль, что Юранд мог приехать ко двору из Спыхова и отдать дочь за соседа своего или друга. Он ведь ещё в Кракове говорил, что не судьба Збышку быть мужем Дануси, что не может он отдать дочь за него, значит, обещал её, видно, другому, связан был, видно, обетом, а сейчас исполнил этот обет. Когда Збышко думал об этом, ему начинало казаться, что не видать уж ему Дануси в девушках. Он звал тогда Сандеруса и снова выпытывал, снова выспрашивал, а тот все больше и больше путал. Порою немец вот-вот готов был припомнить и придворную Данусю, и её свадьбу, но тут же совал вдруг палец в рот, задумывался и восклицал: «Нет, не она!» От вина у немца должно было будто бы прояснеть в голове, но, сколько он ни пил, память у него не становилась лучше, и он по-прежнему заставлял томиться молодого рыцаря, в душе которого смертельный страх все время боролся с надеждой.
Так и ехал Збышко вперед, терзаемый тревогой, тоской и сомнениями. По дороге он уже совсем не думал ни о Богданце, ни о Згожелицах, а только о том, что ж ему предпринять. Прежде всего надо было ехать к мазовецкому двору и узнать там всю правду; поэтому Збышко торопился вперед, останавливаясь только в усадьбе, в корчме или в городе на короткий ночлег, чтобы не загнать коней. В Ленчице он снова велел повесить на воротах корчмы свой вызов, рассудив, что, вышла ли замуж Дануська, осталась ли девушкой, она по-прежнему его госпожа, и ему надо драться за неё. Но в Ленчице не много нашлось бы таких, кто смог бы прочесть его вызов, те же рыцари, которым вызов прочли грамотные причетники, не зная чужого обычая, только пожимали плечами и говорили: «Едет какой-то глупец! Кто же станет соглашаться с ним или спорить, коли этой девушки никто из нас в глаза не видал». А Збышко ехал дальше, и все большая тревога обнимала его, и все больше он торопился. Никогда не переставал он любить свою Дануську, но в Богданце и в Згожелицах, чуть не каждый день беседуя с Ягенкой и любуясь её красотой, он не так часто думал о Дануське, а сейчас и ночью, и днем одна она была у него перед глазами, одна она не шла из ума. Даже во сне он видел её, с распущенной косой, с маленькой лютней в руке, в красных башмачках и в веночке. Она протягивала к нему руки, а Юранд увлекал её прочь. Утром, когда сны пропадали, на смену им приходила ещё большая тоска; и никогда в Богданце Збышко не любил так этой девушки, как сейчас, когда он не был уверен, не отняли ли её у него.
Ему приходило в голову, что её, может, силой выдали замуж, но в душе он тогда ни в чем её не винил, потому что она была ребенком и не могла располагать собою. Зато он вспыхивал негодованием, вспоминая про Юранда и княгиню Анну, когда же думал о муже Дануси, все в нем кипело от гнева, и он грозно озирался на слуг, везших под попонами оружие. Он решил, что не перестанет служить ей, и если даже застанет её уже чужою женой, все равно добудет и сложит к её ногам павлиньи гребни. Но в этой мысли он не находил утешения, скорее печаль будила она в его сердце, потому что он совсем не представлял себе, что станет делать дальше.