Мор Йокаи - Когда мы состаримся
Никак нам с братом не удавалось заснуть. Меня полнило ожидание предвкушаемых заранее удовольствий, которые я поочерёдно вспоминал. Как там цветы в саду, не завяли ли без меня? А пёстрая тёлка? Как, наверно, подросла! Ещё и не признаёт. Будет ли брать присоленный хлеб прямо у меня из рук? И голуби, наверно, с того раза расплодились. А в саду черешня поспевает и клубника; самую лучшую маменьке обязательно отвезём!
Брата же преисполняла радостных ожиданий охота. Всё представлялось, как обойдёт он лес, камыши, каких замечательных зелёноголовых уток настреляет. Сколько пёстрых птичьих яиц мне принесёт!
— Ой, и я с тобой!
— Нет, нет! Ещё случится что-нибудь. Ты лучше на речке, за огородами поуди, рыбки налови.
— И мы её поджарим на обед!
То-то славно будет!
Так, за разговорами, мы долго не могли заснуть: то одному о чём-нибудь захочется сказать, то другому. Сколько всего ждёт нас завтра!
Не удивительно, что и во сне грезилось то же самое.
Поздно ночью меня разбудил громкий, как выстрел, хлопок. Правда, и сон был как раз про ружьё. Мне снилось, будто Лоранд ушёл на охоту, и я боялся, как бы он нечаянно не поранил сам себя.
— Ты в кого стрелял, Лоранд? — спросил я в полусне.
— Тише, лежи спокойно, — ответил брат, который встал при этом громком звуке с постели. — Пойду посмотрю, что там такое. — И вышел.
Нашу спальню от родительской отделяло много комнат, и мне ничего не было слышно, только двери отворялись то тут, то там.
Лоранд скоро вернулся и сказал, чтобы я спал спокойно, просто поднялся ветер и захлопнул открытое окно — да так, что стёкла вылетели, оттого и удар такой звонкий. И тут же стал одеваться.
— А ты куда?
— Да ведь надо заделать окно, оно как раз в маменькиной спальне — чтобы не дуло. А ты спи.
И он положил руку мне на лоб. Она была ледяная.
— Что, холодно на дворе?
— Нет.
— А рука у тебя отчего дрожит?
— А, верно. Холодно, очень холодно. Спи, малыш.
И тут через открывшуюся на минутку дверь до меня донёсся знакомый маменькин смех: звонкий, беспечный, каким смеются женщины простосердечные — сами ещё большие дети, чем их собственные.
Что это посреди глубокой ночи могло её так насмешить? Разбитое окно?
В то время я ещё не знал, что бывает такой страшный недуг, когда женщины беспрестанно смеются, чтобы унять душераздирающую муку.
Удовольствовавшись полученным объяснением, я поглубже зарылся лицом в подушку, заставляя себя заснуть.
Проснулся я снова уже поздно, опять разбуженный братом. Он был уже совсем одет.
Мне сразу вспомнился отъезд в деревню.
— Что, за нами уже приехали? Чего же ты меня раньше не разбудил? Сам небось и одеться успел.
Быстро вскочив, я тоже принялся за одеванье, умыванье. Брат помог мне одеться, никак не отзываясь на мою детскую болтовню и пристально, серьёзно глядя куда-то в сторону.
— Тебя кто-нибудь обидел, Лоранд?
Не отвечая, он притянул меня к себе, поставил между коленками, причесал, расправив воротничок рубашки под галстуком. — Вид у него был опечаленный.
— Что-нибудь случилось, Лоранд?
Он в ответ даже не кивнул и головой не покачал, только старательно завязал мне галстук бантиком.
Мне хотелось надеть свой синий доломанчик с красными отворотами и металлическими пуговками. Но Лоранд подал мне тёмно-зелёный выходной пиджачок.
— Мы же в деревню едем! — запротестовал я. — В самый раз надеть доломанчик. Почему ты его не даёшь? Завидно, что у тебя такого нет?
Лоранд не отвечал, только поднял на меня свои большие, грустно-укоризненные глаза. Этого мне было довольно, и я, хотя всё ещё дуясь, позволил надеть на себя тёмно-зелёный пиджачок.
— Одеваешь меня, прямо как на экзамен или на похороны.
При этом слове Лоранд вдруг обнял меня, прижал к себе и, опустившись передо мною на колени, заплакал, да так бурно, горячо, что слёзы закапали мне на макушку.
— Лоранд! Что с тобой, Лоранд? — перепугался я, но ему рыданья мешали говорить. — Не плачь, Лоранд! Я обидел тебя? Не сердись!
Он всё держал меня в объятиях и плакал; наконец с глубоким прерывистым вздохом вымолвил тихонько мне на ухо:
— Папа умер.
Я в детстве не умел плакать, этому лишь зрелые годы научили. Другой на моём месте разревелся бы, а у меня только сердце заныло, будто червь какой точил, и слабость охватила, притупляя все решительно чувства; зато брат плакал за двоих. Наконец, поцеловав, он стал уговаривать меня прийти в себя.
Меня не надо было уговаривать, я видел, слышал всё, но оставался нем и недвижим, как чурбан.
Уж так я был несчастливо устроен: не мог ничем изъявить свою боль.
Утрата была столь велика, что ум отказывался её постигнуть.
Отец, папа наш мёртв!
Только вчера вечером ещё разговаривал с нами, обнял даже меня, поцеловал, пообещал в деревню взять — и вот больше нет его, умер.
Нет, это просто не умещалось в голове! Ребёнком меня частенько Донимала мысль: а что там, за гробом? Пустота? Но что же окружает эту пустоту? А ещё дальше — там есть что-нибудь? Эти тщетные умственные усилия доводили меня порой чуть не до исступления. И сейчас я находился в состоянии подобного же умопомрачения. Отец умер — как это понять?
— Пойдём к маменьке, — была моя первая мысль.
— Потом как-нибудь. Она уже уехала.
— Куда?
— В деревню.
— Почему?
— Потому что больна.
— А почему она так смеялась ночью?
— Потому что заболела.
Это было уже сверх всякого разумения.
И тут меня озарило. Лицо моё прояснилось.
— Лоранд! Ты же шутишь, дурачишь меня. Просто хочешь напугать. Мы все поедем в деревню поразвлечься, а ты просто хотел меня получше встряхнуть, чтобы я проснулся как следует, вот и сказал, что папа умер.
Лоранд обеими руками схватился за голову, лицо его болезненно исказилось.
— Ох, Деже, не мучай меня! — простонал он. — Не мучай этой своей улыбкой!
Тут я ещё больше испугался и, задрожав всем телом, схватил его за руку, умоляя не сердиться: ведь я же верю ему.
Он видел, что верю. Дрожь, бившая меня, была достаточным подтверждением.
— Пойдём к нему, Лоранд!
Брат уставился на меня, будто ужасаясь услышанному.
— К отцу?
— Ну да. Вдруг он очнётся, если я его позову.
Глаза у Лоранда засверкали сухим блеском. Видно было, что он отчаянно борется с подступающими рыданьями.
— Он не очнётся больше, — выдавил он сквозь зубы.
— Я хочу его поцеловать.
— Руку поцелуешь…
— И в щёку тоже.
— Только руку можно, — повторил брат неколебимо.
— Почему?