Тот, кто утопил мир - Шелли Паркер-Чан
В ярости она схватила с туалетного столика какой-то бутылек и шваркнула его об пол. Голова вдруг закружилась от вспышки злобного удовольствия. Охваченная жаждой разрушения, она стала сметать на пол бесценные стеклянные скляночки, перламутровые шкатулки, фарфоровые бутыльки с притертой крышкой… Тут она оказалась так же ненасытна, как Рисовый Мешок. Ликовала в фонтанах брызг и лезвий, в мерцающих облачках жемчужной пыли и ароматных масел. Она крушила и ломала, пока не смела со столика все.
Королева стояла посреди осколков. Слои плотного шелка, туго спеленавшие ребра, не давали отдышаться. Служанки жались по углам. В ней вспыхнула ненависть: подумать только, их это напугало — а когда вот так же ломали ее, они смотрели пустыми глазами.
Она села, подняла ручное зеркальце. Белила на подбородке размазались широкими, некрасивыми полосами, сквозь них светилась покрасневшая кожа. Завтра будут синяки. Снова подкатило свирепое желание выплеснуть гнев в мир. Она приказала, глядя в зеркальце, не на служанок:
— Накрасьте меня заново.
Королева упивалась их молчаливым ужасом: выдержат ли мягкие домашние туфли, когда придется ступить в них на это сверкающее поле боя. Никчемные туфли, да и ноги тоже. Ей отвратительны были все эти огромные ступни с целыми костями и расправленными пальцами. На мясо порубить их мало.
Сквозь нарастающее удовольствие пробилась непрошеная мысль: «Он ненавидит меня, когда я такая…»
Руки тряслись, и отражение в зеркале расплывалось. Ее вдруг охватила настолько разрушительная злость на собственное тело, на то, что оно вообще у нее есть, никчемное и не поддающееся контролю, что, если бы можно было уничтожить себя лишь вместе с миром, — мира бы она не пожалела.
Мадам Чжан швырнула тяжелое металлическое зеркальце на столик с такой силой, что оно подпрыгнуло пару раз. И сказала служанкам шелковым голосом:
— Если будете нерасторопны, заставлю ползти.
* * *
Шли дни. Ей казалось, будто она плывет по течению. Улыбается, танцует, занимается любовью. Но под безупречной фарфоровой кожей, открытой взглядам, душа ее, точно призрак, безучастно созерцала внешний мир.
До письма.
Она перечитала текст, следуя взглядом за изящными росчерками туши, напоминающими стебли тростника на ветру. Почерк показался знакомым еще до того, как автор письма учтиво представился. Королева его помнила. Господин Ван Баосян, ученый с холодными глазами, с которым она вела дела, когда он еще был управляющим богатого поместья Принца Хэнани. Теперь он, однако, и сам Принц.
Струны вселенной протянулись между ними, изящные, как строки его письма. Это ведь благодаря ей Эсень-Тэмур ушел с дороги, а Баосян унаследовал титул. Теперь, в трудный час, он делает ей предложение. Хорошие же у него осведомители — уже прознали, какая судьба постигла генерала Чжана в такой дали от Даду.
Нормального человека это письмо ранило бы. Ван Баосян взял ее утрату и превратил в ровные строчки бухгалтерской книги, силой хладнокровного расчета обратил несчастье во благо. Она же ощутила, что принимает его доводы, принимает внутренне то, во что так старается поверить. Неважно, что он умер, а я не могу горевать.
Если Ван Баосян не блефует…
Она холодно подумала: «Я снова будут вести с ним дела».
11
Ханбалык
Баосян лежал, в ужасе свернувшись клубком. От грозы вздрагивали занавеси балдахина. Оконная бумага билась о решетку, как его сердце — о ребра. Снаружи гремело, но его разбудил не гром. Во сне он все время спотыкался о тот самый звук, как о проволоку, и резко просыпался, мокрый от пота и перепуганный. От усталости и отчаяния его уже тошнило. Спать отказывался его собственный ум, словно отворачиваясь от чего-то невыносимого. Но что может быть хуже этой пытки бессонницей?
Гром раздался ближе. В сухом Ханбалыке снег еще не выпал, однако бури бушевали отменные. Баосян давно перерос детский страх грозы, но каждый раскат отдавался в нем дрожью, как штормовое предупреждение отдается гулом в металле.
Однажды отец попытался выбить из него страх. В памяти застряло одно из тех ранних бессвязных воспоминаний, по которым трудно определить возраст. Сколько же Баосяну тогда исполнилось? Бояться точно уже было не по возрасту.
От летнего зноя в отцовском доме подтаял березовый деготь между половицами. Скучающий Баосян лежал на животе и ковырял его ногтями. Пахло обожженным металлом, как от свежезаточенного ножа. То и дело попадались застрявшие муравьи. Он вытаскивал всех, хотя им все равно уже пришел конец. Вот бы Эсень поскорее вернулся. Хоть будет с кем поскучать. Но Эсень после обеда вечно пропадал где-то, а Баосяну оставалось только ждать.
Первый раскат застал его врасплох. Баосяну всегда становилось не по себе от грома. Он был всепроникающим. Даже если заткнуть уши, звук ощущался кожей, подошвами ног, пугая чуть ли не до крика. Ну а когда загромыхало всерьез, беспокойство Баосяна затмило ужасное предчувствие катастрофы. Там же Эсень, посреди грозы. На ровных дорогах, широко раскинувшихся полях и пастбищах поместья укрытия нет. Эсеня по дороге домой ударит молния, убьет. Чем больше Баосян об этом думал, тем реальнее казалась мысль. Эсень погибал в его голове с каждым ударом грома. Баосян всхлипнул в отчаянии. Утрата Эсеня — это ведь не то же самое, что абстрактное отсутствие матери или человека, чье имя и кровь Баосян унаследовал. Это пустота в нем самом, кровоточащая дыра на месте чего-то жизненно необходимого. Он такого не переживет.
Отец обнаружил, что сын истерически рыдает на полу. Чагон неприятно удивился. Не одобрил. Но до отвращения и презрения тогда еще было далеко. Тогда он еще надеялся, что Баосян исправится.
— Баосян! Что такое? Вставай!
Куда там. Он ревел, не помня себя, и царапал половицы в попытке скрыться от источника ужаса. Смутно понял, что его вздернули за шкирку и выволокли из дома во двор, где бушевал ветер.
— Слушай бурю! — Чагону пришлось кричать, чтобы сын услышал. Молнии стремительными световыми ножницами кромсали темный двор, а Баосян бился и плакал в отцовской железной хватке. — Это же просто звук! Чего тут бояться? Встань! Учись управлять своим страхом!
Много лет спустя, когда Чагон уже махнул на сына рукой и отношения их вконец испортились, Баосян гадал: а мог ли он вообще стать таким, как хотелось отцу? Теперь, вспоминая, с какой досадой Чагон смотрел на орущего до потери пульса сына, он понял — нет. Не мог. Страх был иррационален, но реален. Как же не считать его частью себя, своей личной истиной? Ребенком Баосян не