Иван Шухов - Ненависть
Кидаясь с одного собрания на другое, Увар Кана-хин искренне желал разобраться в той непривычно шумной, многогранной жизни, в бурный водоворот которой попал он из медлительного, полусонного потока дней, проведенных им в такой же медлительной и полусонной линейной станице. Внимательно приглядываясь к Азарову, Увар удивлялся тому, с какой уверенностью и смелостью управлял директор зерносовхоза громадным, раскиданным в степи хозяйством.
С каждым новым днем становился зерносовхоз все шумнее, все многолюднее. Груды строительных материалов, бойкий стук плотницких топоров, неистовое взвизгивание циркульных пил на стройке, веселый возбуждающий шум механосборочных мастерских, ритмичный рокот автомобильных и тракторных моторов, вечная давка в конторе дирекции, суетня в парткоме и рабочкоме — это и ошеломляло и возбуждало Увара, иногда доводя до граничащей со смятением растерянности. Он видел перед собой громадный механизм, но основная пружина, движущая сложную систему беспрерывно вращающихся колесиков, была для него скрыта. Увар смотрел на эту машину и, чувствуя себя одной из ее основных шестерен, все же не мог определить собственного значения и ме-
ста. Он хотел видеть и знать все, а из-за груды вопросов, событий и фактов часто не различал главного.
Но мало-помалу Увар стал понимать, что жизнь громадного нового хозяйства начинает распадаться перед ним на протокольно-заседательскую и какую-то особую, живую, настоящую жизнь, в которой он не мог толком разобраться. Он все чаще и чаще стал ревниво приглядываться к трактористам, шоферам, прицепщикам и другим механизаторам, втайне завидуя им и мечтая стать на их место. «Поеду в райком на курсы трактористов проситься»,— нередко думал Увар. Но, пораскинув умом, тут же себя упрекал: «А какой же ты после этого выдвиженец? Нет, дорогой Канахин, тебя партия, как красного партизана, из трудовых батраков на самую главную генеральную линию поставила, а ты, выходит, на попятную, в кусты?!»
Не давала Увару покоя и еще одна навязчивая мысль — мысль о расплате с Лукой Бобровым. Именно движимый этой мыслью, решился он в свое время овладеть грамотой. Было это два года тому назад. В один из отравленных злобой к Луке Лукичу непогожих осенних дней, когда не знал Канахин, куда себя деть от бездеятельности, от внутреннего опустошения, забрел он в станичную школу и полушутя-полусерьезно заявил шустрой учительнице:
— В ножки к вам, Марья Захаровна! Обучите меня практически…
— Вы ли это, Увар Игнатыч?!— изумленно спросила учительница.
— Как видите…
— Опомнились, значит? Ну что ж. Очень рада за вас. Очень рада.
— Скучно мне стало что-то. Вот и пришел для смеху…— сказал Увар, садясь с притворной развязностью за детскую школьную парту. А сам подумал: «Вот обучусь письму. Тогда я уж этого гада Боброва не устной, а письменной пропагандой достигну. Я про него сам во все московские газеты напишу!»
Занимался Увар с прилежностью на редкость старательного и способного школьника. Втянувшись в учебу, просидел он за партой зиму. А к весне уже не только бегло читал, но и довольно бойко писал диктанты. Он искренне был поражен, когда узнал на первых уроках, что ему предстоит запомнить всего-навсего тридцать две буквы алфавита, ибо был убежден до этого, что букв этих
тысячи. Однако сила этой величайшей человеческой мудрости, оказывается, была в простоте, и вот тридцать два оживших в сознании знака внезапно раскрыли перед Уваром иной, настежь распахнутый мир. Канахин смотрел на этот мир ребячески жадными от любопытства глазами. Все окружающее — степь и станица, деревья и люди,— все это обрело для него некий особый смысл и великую значимость. Точно из мелководной степной реки вдруг вынесло его на широкий, многоводный простор, и Увар, ощутив под собой глубину могучего потока, ошеломленно барахтался в нем, плохо порой соображая, куда плывет. Словно выше поднялось над ним просветленно голубеющее небо, воскресив в помолодевшем Уваре былую страсть к бунтарству и великую любовь к жизни. Недаром целыми днями метался теперь Увар по приятелям, от приятелей — в стансовет, из стансовета — в ячейку, где неестественно крикливо читал, томительно запинаясь на слогах, все, что попадало на глаза: старые плакаты, лозунги, прошлогоднюю стенгазету. А при встрече с неграмотными красноармейцами и стариками неизменно предлагал:
— Ежели, к примеру, в письме нужду заимеете, не робейте, я в момент теперь отпишу практически!
В самый разгар табачной посадки носился Увар по бобровским полям и огородам, проводил среди поденщиков летучие митинги, набивал руку на воззваниях, листовках и резолюциях.
Нынешней весной две недели готовился он к забастовке поденщиков. Ночь напролет писал сумбурные от непослушного языка, полустихотворные, полупрозаические воззвания и прокламации, призывая поденщиков бросить работу и с пением «Интернационала» навсегда покинуть кулацкие огороды и опостылевшие поля. Потрясенная замыслами мужа, Дашка, к великому его изумлению, охотно перешила свое венчальное блекло-розовое платье на знамена, а Увар разукрасил их ликующими и грозными лозунгами.
Ночами, в непокойном и коротком сне, бредил Увар небывалой демонстрацией, гневными речами и, просыпаясь нежным к жене и непривычно ласковым, возбужденно шептал ей в теплое ухо:
— У меня теперь, Даша, аж вокруг все светит и в нутре как будто горит. Я ведь только через эту грамоту и жизню свою определил практически… А с гадом Бобровым расквитаемся мы на днях массово! Его от одних
наших лозунгов паралич вдарит! И о платье тебе горевать недостойно: пускай трепыхается оно на наших трудовых знаменах! Пускай встанут под него единогласные батраки и бессознательные товарищи поденщики! И пускай почитает на нем враг Бобров наши плакаты! Пусть, душа из него вон, сгинет он на корню вместе с погаными табаками! Это я тебе массово разъясняю…
Мятежная демонстрация должна была состояться, по расчетам Канахина, в канун троицы. Но Увара вызвал в райком Чукреев и, как всегда, беспорядочно роясь в своем портфеле, сурово покосился на Канахина и сказал:
— Опять ты там у меня мировую бузу затеял? Что? Садись,— кивком указал он на стул.— Никак, брат, с тобой не споешься, Канахин,— огорченно вздохнул секретарь.— А все же придется, видимо, раз навсегда из тебя этот бунтарский дух выбить… Ну, хорошо, снимешь ты поденщиков, приведешь с песнями в станицу, отлично,— дружески взял Чукреев похолодевшую руку Канахина и вполголоса спросил: — А дальше что? Куда ты денешь их дальше? Ну, отвечай! Не знаешь?
— Мы и без этого врага проживем,— глухо ответил Канахин.