Михаил Шевердин - Набат. Книга первая: Паутина
Он замолк под ироническим взглядом назира. Узкое, цвета обожженной глины лицо Юнуса стало внимательным, а правая, несколько приподнятая бровь еще выше подскочила в недоуменном вопросе.
— Конечно, — проговорил снисходительно назир Нукрат, — вы крестьянин, кишлачник, выросли в дикости, невежестве, но мы в городе от всех требуем вежливости. Прошу вас, брат мой, оставьте недостойную брань. Великий пророк пони.
Но от обиды за незаслуженные побои и оскорбления Юнус не мог сдержаться:
— Плевать на всех пророков, чтоб их. — И он со смаком выругался, как ругался только в окопах.
— Не богохульствуй, брат мой. — Тон Рауфа Нукрата сделался еще более вкрадчивым. — Это неподобающе. Мы благодарим тебя за знаки твоего внимания, что ты соблаговолил посетить нас… Прошу, следуй за нами.
Повернувшись на месте и все так же кутаясь в халат, он направился мелкими шажками к дому.
Они шли по посыпанной золотистым песочком тропинке мимо небольшого, выложенного кирпичом водоема, мимо глиняного возвышения, устланного коврами и одеялами, мимо виноградных беседок, укутанных рогожами на зиму, мимо цветочных клумб с побуревшими растениями и поднялись в темноватую, сырую комнату с голыми, неприветливыми стенами.
Рауф Нукрат сел за стол. Юнус, поискав глазами стул и не обнаружив его, расположился прямо на камышовой циновке, постеленной на полу.
— Ты что же, брат мой, а! Ты что же уселся развалясь, будто ты богач, у которого десять тысяч баранов.
Тон Нукрата был таким резким, скрипучим, что Юнус с некоторым удивлением посмотрел на него.
Назир позвонил в настольный колокольчик.
Из соседней комнаты, шаркая каушами, вошел, склонившись уже заранее в поклоне, безбородый мирза в зеленой бархатной тюбетейке, изрядно просаленной, потрепанной.
— Объясни этому дикарю, мирза, кто мы, где мы. Почему мы снизошли до такого ничтожества, как он, чтобы еще разговаривать с ним.
Согнувшись в поклоне дугой, безбородый мирза заговорил. Он не столько говорил, сколько гортанно пел, и его мягкий, нежно вибрирующий голос находился в разительном несоответствии с сырыми канцелярскими стенами, серым облупленным потолком, со всей обстановкой и с мрачным, почти зловещим смыслом слов.
— Ты, мужлан, — обратился он певуче к Юнусу, — ты, баранья голова, находишься в Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией. Ты находишься, вшивая скотина, в присутствии самого председателя Чрезвычайной комиссии господина Рауфа Нукрата, и тебе, ишачья башка, не мешает понять, что раз ты здесь, у нас, то ты есть контрреволюционер, замышляющий злодейство против благословенной Бухарской народной республики.
Пропев гнусаво всю эту длинную тираду, мирза расстелил неизвестно откуда взявшийся молитвенный коврик, уселся на него по-турецки, положил обыкновенную ученическую общую тетрадь в клеенчатой обложке на одно колено и приготовился писать.
На Юнуса эти приготовления произвели неожиданное действие. Издав звук, похожий на рычание, он шагнул к столу:
— Кто злоумышленник?.. Кто контрреволюционер? — Он ударил кулаком по столу так, что телефонный аппарат, похожий на кофейную мельницу, подпрыгнул и жалко звякнул.
Сложив один с другим кончики пальцев, Нукрат покачал головой.
— Спрашивать будем мы, ты — давать ответы.
— На каком основании допрос? Что я, вор?
— О аллах всевышний! Ты дрался со святыми дервишами. Ты возбудил ярость народа.
— Требую, приведите дервишей! Кто-то подстроил. Пусть посмеют сказать…
Спрятав глаза под опущенными веками, отчего лицо его стало совсем плоским, назир покачал головой.
— Ты мусульманин?
— Я… я… — Юнус поразился внезапной перемене тона. — Да… то есть…
— Ты правоверный или… безбожник… большевик?
Вопрос вызвал новый приступ ярости у Юнуса. Всю жизнь он работал: еще подростком был скотогоном, потом лаучи — верблюжатником, чернорабочим-грузчиком на хлопковых заводах, подручным слесаря. Попав как-то в эмирские сарбазы, он сбежал и снова пошел на завод. Он был беден, как степная птица, нищ. Кошомная покрышка его юрты обветшала и пропускала ледяное дыхание зимы и горячий ветер лета, кровля его глиняной хижины прохудилась, и в дождь вода лилась на его жесткое ложе. Но ничто не могло задушить вольного духа Юнуса. Никогда он не гнул шеи даже перед эмирскими «собаками — сборщиками налогов», им нечего было с него взять. Все хозяйство его состояло из хижины, осла да собаки. Никого Юнус не боялся, ничто его не страшило. О господе боге он не задумывался. И он меньше всего испугался, когда ни с того ни с сего на людной улице на него накинулся какой-то растерзанный маддах и, раздирая себе лицо ногтями, поднял крик, что его, честного мусульманина, ударил красный солдат, убил, оскорбил… Не испугался он и толпы дервишей, оголтелых оборванцев-анашистов, красномордых лавочников, кинувшихся избивать его. И тем более его не мог запугать этот сидящий за столом маленький плюгавый человечек, которого ему нетрудно придушить одной рукой. «Эх, вышел в город сегодня без своего друга — винтовки. Показал бы!»
Гнев только на мгновение затуманил мозг Юнуса.
— Зачем кричать на меня? — медленно выговорил он.
— Отвечай, когда спрашивают, — голос Рауфа Нукрата теперь показался совсем зловещим.
— Отец учил меня — давно это было: молчание лучше болтовни, тишина лучше шума, а?
Левое веко Юнуса приопустилосъ, и лицо его приобрело такое выражение, словно он подмигивал, и притом очень лукаво. Нукрат быстро и громко дышал, с силой втягивая своими хилыми легкими воздух. Прошло немало времени, когда он наконец прервал молчание. Тон его до странности стал вкрадчивым и любезным.
— Ты точно скала, брат мой Юнус, несокрушим. Воистину ислам может гордиться таким сыном храбрости. Дело веры ждет твоих подвигов, богатырь! Ты не понял нас. Мы все — и ты, и мы — грешные, желаем единства турок-мусульман. Сын мой, я в мыслях не допускаю, чтобы ты хотел разрушения и разорения тюркского мира.
Он искоса поглядел на Юнуса и продолжал:
— Послушай меня внимательно. Ты должен гордиться, что с тобой разговаривают. Ты деревенщина и черная кость. Мы же — самый слабый из рабов божьих властелин знаний. И мы с тобой ведем разговоры. Ниже нашего достоинства иметь дело с тобой, а мы удостаиваем тебя, пасшего в степи овец, копавшегося в навозе, разговором о возвышенных материях. С тобой. Оцени же по достоинству нашу снисходительность.
Юнус наморщил лоб, бровь его поднялась еще выше, глаз совсем прищурился. Он быстро сказал:
— Да, я из диких мест, полных сухой колючки, мне непонятны цветы красноречия… я бедняк, невежда.