Александр Дюма - Инженю
— По-моему, я уже вам сказал, — продолжал Марат, — что Станислав простил главаря заговорщиков, умолявшего его о прощении.
— И полагаю, что король поступил правильно, — подхватил Дантон, — ведь, если бы он не простил этого человека, отчаяние попасть в опалу толкнуло бы главаря заговорщиков на то, чтобы окончательно раскроить августейшую голову Станислава, уже раненного.
— Признаться, вы правы, — согласился Марат, — и вынуждаете меня по-новому взглянуть на милосердие его величества… Главаря все-таки простили; что касается других вожаков заговора, то позднее я узнал, что их захватили русские и обезглавили, но сделано это было без суда, спешно, вероятно, из опасения, как бы они не стали слишком откровенно распространяться о намерениях ее величества Екатерины Второй в отношении ее друга и вассала, короля Польши.
Меня продолжали допрашивать; поскольку я повторял свои первые слова, меня считали упрямым; наконец вследствие этого упорства мои судьи, люди весьма проницательные, убедились, что я, конечно, не один из главарей заговора, а просто мелкая сошка.
— И вы не возражали? — спросил Дантон.
— Я нахожу, что вы еще и шутник! А вы сами как бы поступили? Но чтобы возражать, дорогой мой, мне необходимо было сказать, кто я такой; мне потребовалось бы освежить память господина графа Обиньского и мадемуазель Обиньской. Станислав, простивший главаря заговора, мог бы проявить милосердие к мелкому заговорщику вроде меня, что было шансом; но разве мог быть милосердным господин граф Обиньский? Разве могла быть милосердной мадемуазель Обиньская? Ни за что!
И доказательством тому, что я был сто раз прав, не назвав себя, стал приговор: меня отправили пожизненно на строительство укреплений в Каменец — большего наказания августейший монарх не потребовал.
— Значит, вы были спасены?
— Это значит, что меня сослали на каторгу! Если вы называете это спасением, пусть будет по-вашему — я был спасен, не спорю. Я отправился к месту моего назначения; к несчастью или к счастью, едва я приехал в Каменец, там объявилась чума, будто, похоже, она меня только и ждала! Я почти вылечился от ударов кнутом или, если вам будет угодно, от колеса королевской кареты; надзор был слабый; я нашел возможность бежать к ее величеству императрице Российской и… сбежал!
Россия, после того как я наслушался рассказов о ее чудесах, уже давно стала моим эльдорадо, и, если бы меня не задержали в Польше привлекательные предложения графа Обиньского, я намеревался прежде всего отправиться в царство Северной Семирамиды, как называл Екатерину автор «Генриады».
Там в почете ученые, говорил я самому себе: господин Дидро каждый день принимает любезности императрицы, господин де Лагарп состоит с ней в переписке, господину Вольтеру стоит лишь выразить желание, как она посылает ему бриллианты и целые библиотеки книг; ну а я, человек скромный, удовольствовался бы небольшим пенсионом в восемнадцать сотен ливров.
Вы знаете, что восемнадцать — мое число.
— Но получили ли вы ваш пенсион? — спросил Дантон.
— Сейчас узнаете… Едва ступив на русскую территорию, я был арестован как шпион.
— Вот как! — вскричал Дантон. — Но на этот раз, надеюсь, вы назвали себя?
— Конечно, черт бы меня побрал! Так как я знал, что похищение короля было подстроено русским правительством, но совершенно не ведал о том, что сорока двум польским заговорщикам отрубили головы, я в мельчайших подробностях рассказал, что имел честь принимать участие в похищении короля Станислава. Не может быть сомнений, убеждал я себя, чтобы после такого рассказа русские власти не воздвигли мне триумфальные арки при въезде в Петербург.
— Это был мощный довод! — громко рассмеялся Дантон. — Ладно! Я предвижу, что последовало за этим: вас, наверное, арестовали и отправили в тюрьму?
— Совершенно верно! Допрашивавший меня офицер был вице-губернатором губернии; он навострил уши при имени Станислава, искоса на меня посмотрел и, поскольку в то время в России поляков боялись как чумы, а чумы — как поляков, немедленно отправил меня в крепость, название которой он произнес еле слышно, чтобы я даже не знал, куда он меня препровождал; крепость была расположена посередине не помню какой реки.
— Полноте! — воскликнул Дантон. — Разве такое возможно?
— Это невероятно, я понимаю, — продолжал Марат, — но, тем не менее, это правда; вы знаете, на этот счет есть один стих Буало… Потом мне приходило в голову, что та река была Двина, а крепость — Динабург; но я не осмелюсь это утверждать. К примеру, я могу лишь уверить вас, что там меня бросили в подземелье, находившееся почти на уровне воды; так же как чума, которая ждала только моего появления в Каменце, чтобы нанести мне визит, река ждала только моего появления в подземелье, чтобы выйти из берегов. Поэтому мою темницу начало затоплять: за неделю вода поднялась с двух дюймов до трех футов.
— Бедный Марат! — вздохнул Дантон, начавший понимать, что о самых страшных муках собеседника он еще не знает.
— Плохо зарубцевавшаяся рана на спине, — продолжал Марат, не обращая внимания на сочувствие Дантона, — от сырости снова открылась; мои ноги коченели в этой постоянной ванне и из стройных, какими они были, стали кривыми; плечи, некогда прямые, согнулись от острой боли. В этой пещере мои глаза угасли, зубы выпали, мой нос, в очертании которого было некое орлиное благородство, скривился, а все кости моего тела последовали его примеру! В этой пещере я превратился в мертвенно-бледного, мерзкого урода; там я привык к темноте и мои пугливые глаза стали бояться дневного света, однако с тех пор я полюбил подземелья, правда, если их не очень заливает водой, ибо в них я непрестанно проклинал людей и Бога, но Бог не испепелил меня молнией, а люди не прокололи мне язык, как повелевал поступать с богохульниками святой король Людовик Девятый; я люблю подземелья еще и потому, что из темницы я вышел убежденным в собственном превосходстве над людьми и Богом!
Слушайте, теперь я скажу вам, какая из всего этого следует мораль.
Я стал злым потому, что наказание показалось мне чрезмерным по сравнению с преступлением; потому, что именно такое наказание логически не следовало из преступления; потому, что было бы естественным, если бы господин Обиньский зарубил меня саблей или до смерти забил кнутом; но я считаю абсурдным, глупым, откровенно нелепым, что вследствие этого преступления меня сначала приняли за одного из убийц Станислава, а потом — за польского шпиона, и, действительно, это так глупо, так нелогично, так несправедливо, что я, уцелев после множества пережитых мук и искупив свою вину, подвергся новой пытке холодом, заточением, голодом и водой в тюрьме вице-губернатора, моего последнего судьи. Поэтому я злой, Дантон, и признаю это; но если вы случайно мне скажете, что всеми этими чрезмерными муками меня покарал Бог, то я возражу вам как простой алгебраист.