Валерий Поволяев - Бросок на Прагу (сборник)
Из-под груд каменной крошки, заблестевших лаково, поплыли грязные рыжеватые струи, устремились на немцев, те не выдержали, перешли на бег и через несколько минут уже выскочили на дорогу. Их немедленно окружили бойцы.
Смешно выглядел генерал, растерявший всякую чопорность, он топал сапогами по каменной плите, как простой смертный, разбрызгивал мокрую крошку и ругался по-немецки. Горшков с иронией поглядывал на него. Это была ирония победителя. Горшков мог себе это позволить.
Оттопавшись, ударив напоследок каблуком о каблук, генерал надменно вскинул голову, начал было оглядываться, но в тот же миг столкнулся своими бесцветными, словно бы выгоревшими глазами со взглядом Горшкова — и будто бы с лету всадился во что-то твердое, поежился по-стариковски устало, надломленно — да, он быстро растерял весь свой форс, этот боевой немецкий генерал.
Кто знает, но вполне возможно, что генерал сейчас жалел и самого себя, и годы, так бездарно истраченные на Гитлера, и прошлое свое профуканное — не удалось ему победить русского Ивана… Не думал он, что русский Иван встретит его таким жестким, ненавидящим взглядом — все в этом взгляде обозначилось, все было сказано. Генерал пошарил пальцами в кармане своих форсистых брюк, нашел аккуратно сложенный, пахнущий хорошим одеколоном платок и отер лицо.
Надо было начинать переговоры с русскими, хотя генерал этого очень не хотел, худое, чисто выскобленное бритвой лицо его расстроенно удлинилось, рот сморщился печально, и не будь этот гитлеровец врагом, Горшков пожалел бы его.
Если генерал и собирался вести с ним переговоры, то Горшков и не думал этого делать: фрицы должны были выполнить всего одно условие, без всяких переговоров, — сложить свое оружие, вплоть до перочинных ножиков, на центральной площади городка, перед кирхой, сами же выстроиться по ту сторону каменного гребня, в низине, и ждать приезда из Бад-Шандау строгого конвоя либо мощных «студебеккеров»… Куда им двигаться дальше — решат в штабе, может, повезут совсем не в Бад-Шандау, а в другую сторону, к какой-нибудь станции, там — на колеса и эшелоном, допустим, в Польшу — восстанавливать порушенное хозяйство, либо еще дальше. Например, шахты Донбасса ждут не дождутся рабочих рук. Горшков даже развеселился, представив себе немецкого генерала в потертой шахтерской спецовке.
А генерал сложил платок в несколько сгибов, выпрямился, в сторону Горшкова он старался не смотреть, и произнес тихим, но настойчивым голосом:
— Я готов к переговорам.
Горшков произнес всего лишь одно слово — назвал имя переводчика, — будто команду подал:
— Пранас!
— Никаких переговоров не будет, — сказал генералу Пранас Петронис, — условие одно и только одно: безоговорочная сдача. Если на это не согласитесь, то подлежите полному уничтожению.
На лице генерала нервно задергалась какая-то мышца, рот сжался в твердую прямую линию, и генерал стал походить на мумию. Не знали ни Горшков, ни Петронис, что генерал этот получил рекомендацию от самого Деница, занявшего пост фюрера, — пробиваться к американцам и оружие сдавать только им.
Когда генерал спросил у Деница, что все это значит, тот запнулся на секунду, а потом ответил открытым текстом, не боясь, что кто-то его подслушает: англичане с американцами пришли к единому выводу, что оружие это понадобится немцам завтра, чтобы послезавтра бороться с русскими.
Так что, сдавая оружие русским, генерал нарушал приказ Деница, потому и задергалось его лицо, и отвердели, сделавшись деревянными губы.
А с другой стороны, война проиграна, главное сейчас — сохранить людям жизнь.
— Хорошо, — наконец нарушил молчание и разлепил губы генерал, — я подпишу протокол.
Вскинул голову капитан, сощурил глаза, пробежался взглядом по неровным горным макушкам, словно бы пересчитал их, не задержался ни на одной — ничего интересного там не было, — и произнес тихо, спокойно, ровно бы для самого себя:
— Никакого протокола мы составлять не будем, протокол составят другие люди, скорее всего, командир нашей дивизии генерал Егоров. Это произойдет через два часа. Оружие же надо сдать сейчас, немедленно. — Горшков звонко стукнул ногтем по стеклу часов, повторил, словно бы удивляясь тому, почему генерал не понимает таких простых вещей: — Немедленно!
Выждав немного, Горшков повернулся к стоявшему неподалеку командиру артиллеристов Фильченко и рявкнул громовым голосом:
— Заряжай!
Фильченко лихо шибанул друг о дружку каблуками разбитых сапог:
— Йе-есть зар-ряжать!
Пушки уже были заряжены — последними снарядами, — но по приказу Фильченко командиры двух ближайших расчетов открыли затворы и из стволов медленно вылезли тяжелые латунные тела снарядов, покрытые мелкими зеленоватыми разводами окиси. Очень устрашающее было зрелище. Как это сделали пушкари, только им это и было известно.
Один из артиллеристов нырнул под ствол пушки, извлек промасленную тряпку — на тряпку пошла форменная немецкая рубашка, содранная с какого-то немецкого унтера, — и спешно протер ею корпуса снарядов, сами гильзы, — и снаряды засияли, как новенькие.
— Но ведь по международным правилам положено оставлять протокол… — уныло затянул генерал.
— А мне международные правила неведомы, — обрезал его Горшков, обрезал специально, чтобы генерал помнил не только сорок первый год, когда «прусские били русских», но и год сорок пятый.
— Очень жаль, — промямлил генерал подавленно.
— Повторяю: сбор вверенных вам людей на площади перед ратушей. Все оружие сложить там!
— Позвольте офицерам оставить пистолеты и кортики, — сморщившись, попросил генерал.
— Никаких пистолетов! — резко рубанул рукою воздух Горшков и вновь подал команду, которую уже подавал: — Заряжай!
— Заряжай! — продублировал выкрик капитана Фильченко, качнулся на неровных, криво растущих стеблях ног — он понял игру, которую вел капитан, и поддерживал ее.
Наводчики дружно клацнули затворами орудий.
— Орудие к стрельбе готовы! — громко доложил Фильченко, снова качнулся в одну сторону, в другую, капитан даже подумал чуть ли не вслух: он что, на ногах не держится, младший лейтенант Фильченко?
Петронис неторопливо перевел команды на немецкий, — переводчика-власовца, который приходил в первый раз, уже не было, — у генерала даже лицо вытянулось, сделалось лошадиным каким-то, нижняя губа невольно обвисла.
— А кортики… — задумчиво произнес Горшков и отер подошву сапога о край камня, — кортики… — Вспомнил, что хотел отобрать даже перочинные ножи. — Что ж, тут мы пойдем вам навстречу — кортики разрешаю оставить.