Валерий Поволяев - Бросок на Прагу (сборник)
— С фронта приезжал матрос… — Борисов почувствовал, что под кадыком у него что-то захрустело, он взялся за горло, Светлана повернулась к нему, поглядела и вытерла пальцами глаза — она мигом все поняла. — Убит еще в марте, — наконец проговорил Борисов.
— Убит… — подавленно повторила Светлана.
— Оказывается, его звали Володей, я и не знал. — Борисов наконец справился с онемением. — Володька!
— Володька, — эхом отозвалась Светлана. — А мы — письма, письма! Да что письма! Пустая бумага!
— Я хотел оставить матроса, напоить чаем — убежал. Был злой, как черт. И печальный.
— Вот и все, — произнесла Светлана протяжно, с расстановкой. — Вот и вся история!
— Но ко всему, что бы ни было, моряк будет иметь отношение. И к этой книге тоже. — Борисов приподнял рукопись. — Я на титульный лист вынесу его фамилию. С благодарностью… В память. Что еще? — Он оглянулся, словно искал чего-то такое, что он не видел. — На могиле надо будет поставить памятник. Но это уже после войны. И в Липецк надо будет съездить, это тоже после войны. Что еще? А-ах! — По-старчески сморщился и стукнул кулаком по колену. — Плакать хочется!
Светлана всхлипнула.
— Самое главное — хранить память о нем. Чтобы ты хранил память, я хранила — чтобы мы помнили… Ведь он имеет отношение ко всему, что окружает нас.
— Согласен, — качнул головой Борисов. — Пройдут годы… И если нам повезет, если останемся живы, будем вспоминать нынешнюю пору, нынешние дни…
— А тебе не кажется, что вспоминать будет не с кем? Никого не останется — все блокадники перемрут?
— Может быть. — Борисов согласился, щемящие печальные нотки в его голосе заставили Светлану выпрямиться, свет сместился, лицо ее утеряло прежнюю нежность, беззащитность, появилось в нем что-то жесткое, упрямое, и это жесткость была внове Борисову: он Светлану такой еще не видел. — Это будет уже старость. Старость — это не возраст. Это когда исчезают современники и не с кем бывает вспоминать прошлое.
— Как же насчет утверждения, что старость — это дряхлость тела?
— Утверждение верное только наполовину. Старость — это дряхлость духа. Дряхлость тела — потом. Даже тридцатипятилетний человек может быть безнадежно старым.
— А мне кажется, что моряк наш — живой, — медленно проговорила Светлана.
— Это что? Знание? Или чувство?
— Чувство. А потом, самое сильное знание — это чувство. Ощущение того, есть человек или нет его. Рассудком можно что-то и не понимать, душой всегда поймаешь. Я чувствую — он жив!
— Мистика какая-то! — Борисов хотел показать Светлане вещи моряка, но передумал. Рано еще.
— Вороны называют своих детей беленькими, ежи — мягонькими, — неожиданно проговорила Светлана, и Борисов, уловив в ее словах второй смысл, его просто невозможно было не уловить, невольно повысил голос:
— Что случилось?
— Что? — переспросила она. — Собственно, ничего. Жить нам в горе, Борисов. — Она закусила зубами нижнюю губу, в прямом сереньком свете было видно, как влажно и чисто поблескивает скобка зубов. Борисов привычно помял пальцами висок — что-то натекло в костяные выемки, мешало ему думать, смотреть — профиль Светланы дрогнул в глазах, раздвоился, и он сморщился. — Мы всегда будем должны тем, кого нет в живых. Отдавать будем до самой смерти, только в смерти и сравняемся.
Борисов вновь хотел было вытащить из стола документы моряка, его часы, медали, мелочь, которую не успел еще рассмотреть, но помешала боль, душным вязким комком подкатившаяся под сердце. Нет, не надо пока ничего показывать Светлане. Иначе оба они окажутся в состоянии, хуже которого и быть не может, как в самую плохую, самую голодную и холодную пору блокады. Щелкнуть бы выключателем и погасить свет, льющийся из окна — серенький, полузадушенный, немощный! Но где этот выключатель? Борисов осел на стуле, притиснул руку к сердцу.
— Тебе больно?
— Да, — слабо шевельнул он мокрыми губами.
Метнувшись в один угол квартиры, Светлана ничего там не нашла, метнулась в другой — тоже пусто, никаких лекарств, затем, обрывая бесцельное метание, понеслась на кухню, зачерпнула из ведра воды, принесла Борисову. Тот отрицательно качнул головой.
— Не надо, и так пройдет. — Он пожевал губами. — Не пойму, за что нашему поколению выпало столько плохого? За какие такие грехи? За то, что мы, убив других, победили в Гражданскую? Или за Кирова, за тридцать седьмой год?
Светлана молчала.
— Ладно, нужно жить, нужно идти дальше. Чтобы в старости иметь возможность подвести черту. И до самой старости нести в себе память о тех, кого мы знали, — произнес Борисов, и Светлана с этим была согласна. — И вообще, может быть, жизнь нашу придется начинать с нуля. Если не сейчас, то позже.
Было это, или не было?
Хотя ленинградские старожилы и утверждают, что свадеб в блокадном Питере не играли, я знаю людей, которые выступали свидетелями на этих свадьбах. Все это было. Что же касается блокады, войны, то не дай бог, если былое повторится. И совсем уж будет плохо, если окажется, что все, что было, прошло бесследно.
1988–2014 гг.
Примечания
1
Рисунок Шурика Игнатьева хранился в последние годы в музее 235-й школы Октябрьского района Ленинграда. Руководил музеем прекрасный человек, педагог и организатор Евгений Алексеевич Линд.
2
Всего в блокаду в Государственном театре музыкальной комедии умерло 64 сотрудника. — Авт.
3
Т.Х. Рогов.
4
Так оно и случилось. Цветущие акации Большого проспекта были целиком объедены голодными блокадниками весной 1942 года. С тех пор акации ни разу не зацвели — они спасли тысячи людей от смерти, но зацвести больше не смогли. Акации постарели, часть из них была вырублена уже в восьмидесятых годах. — Авт.