Иван Дроздов - Мать Россия! прости меня, грешного!
Так думал он часто, — в минуты слабости духа, оправдывая отступления, сдачу позиций, очередную уступку в борьбе со всем дурным и порочным, что хотел бы изжить из своей натуры. Однако сейчас эти мысли явились лишь мельком, и тотчас же он одушевился: «Вот еда! Живут же люди! Не умирают».
Борис хотел бы завести разговор о характере еды, о необычности для него такого стола, но предусмотрительно решил молчать и, наоборот, делать вид, что это-то как раз и есть те блюда, которые ему нравятся.
Наташа разлила чай, а Иван Иванович наложил в маленькую розетку граммов двадцать-тридцать красной рябины, залил мёдом. Наташа тоже ела красную рябину, но мёдом помазала кусочек белого хлеба и ела с удовольствием, и рассказывала, всё более обращаясь к хозяину, какую-то весёлую историю из жизни её пчёл.
Борис, тоже как Иван Иванович, ел красную рябину с мёдом и ни к хлебу, ни к сухарикам, ни к баранкам не притрагивался. Была такая мысль: «Едят несъедобное — красную рябину!» Вспомнил рябину под окном в институтском дворе — красные гроздья на ней держатся до глубокой осени, и затем зимой — и никто их не трогает, даже птицы. А тут…
Он с опаской разминал во рту ягоды и с удивлением убеждался, что даже горечи, обычной для рябины, во рту не слышится.
— Рябина у вас… В ней и горечи нет.
Иван Иванович кивнул согласно, а Наташа тихо, почти на ухо Качану, сказала:
— Это столовый сорт садовой рябины. Старым людям она особенно полезна: желудок регулирует.
Качан ничего не сказал, но мысленно обрадовался: он хоть и молодой, а желудок у него частенько бунтует. Подумал о том, где бы и как бы ему заготовить рябины, — именно такой, приятной на вкус и сладкой.
С тайным вожделением ожидал новых блюд — горячих, мясных, а затем десерта — мороженого с малиновым вареньем, мусса клубничного, компота сливового, — словом, всего, чем богат у них стол дома, чем потчевала его мать, приговаривая: «Ешь, сынок, кушай вволю; в балетную студию тебе не идти, балет — это тяжкий труд и сплошные ограничения». В другой раз она пускалась философствовать: «Упаси господь, как я, всю жизнь испытывать чувство голода. Я мечтала быть полненькой и не могла себе этого позволить».
Выйдя на пенсию в сорок лет, Елена Евстигнеевна дала волю аппетиту. Приобрела поваренную книгу, часами простаивала у плиты, готовя бесчисленные супы, соусы, гарниры, запеченные в муке сладости. Борису в то время было семь лет, и он, приводя в умиление мамашу, с энтузиазмом орудовал за столом ложкой, ножом и вилкой.
В этой же, совершенно новой для него обстановке, видимо, существовали иные понятия о еде. Иван Иванович кроме чая и мёда с рябиной ничего есть не стал, и Наташа ничего другого выставлять на стол не собиралась. С увлечением продолжала говорить о пчёлах:
— Поразительное создание — матка! Внешностью та же пчела, — побольше ростом и иной окраски, а живёт в шестьдесят-семьдесят раз дольше. Загадка природы. Но, может, весь секрет в маточкином молочке, которым она питается?
Иван Иванович кивал головой, улыбался, но в разговор вступать не торопился. Видно, и сам он удивлялся природному феномену, но сказать чего-либо нового Наташе не мог. Он и вообще-то говорил мало и, как заключил Борис, с большим интересом и доверием слушает Наташу, лишь изредка произносит односложные фразы, короткие суждения. Впрочем, и по ним, этим мимолётным замечаниям, — и по тому, наконец, как старик слушал, чуть потряхивая бородой, щурил серые, поминутно оживлявшиеся глаза, Качан мог судить о силе жизни, сохранившейся в этом человеке, о мудрости его познаний и векового опыта.
Вся еда почти оставалась на столе, и не было того азартного духа чревонасыщения, стука вилок, громыхания тарелок, смачных восклицаний, кряканья и гиканья разохотившихся едоков, которыми обыкновенно сопровождались застолья у Качанов и к которым Борис привык с детства.
Вся природа молодого человека возмущалась красневшей и желтевшей перед ним ягодно-травяной диетой, и он в первые минуты испытывал сосущий зов голода и даже как будто бы головокружение, но вот выпил стакан крепкого чая, — без сахара, — «поклевал» обмазанные в меду рябинки, отвлёкся Наташиными рассказами о пчёлах, и мало-помалу ноющее чувство голода прошло. Откинулся на спинку стула и слушал.
От Наташи на него изливался свет, повергавший его в совершеннейшее блаженство. Одного он только боялся: Наташа сейчас встанет, уберёт со стола, и они расстанутся. И никогда он больше не встретится с ней вот так, в домашнем кругу, не будет сидеть так близко и слушать, и внимать её почти фантастическим рассказам о жизни пчёл.
К счастью для Качана, этого не случилось, а скорее, все вышло наоборот: Наташа, прервав рассказ, обернулась к нему, сказала:
— Я хотела бы дать вам поручение. У вас есть охота помочь Ивану Ивановичу?
— Разумеется. Я с удовольствием, если сумею.
— Отлично!
И — к Ивану Ивановичу:
— Дедушка, давайте документы на сына.
Старик резво поднялся, сделал жест рукой:
— Наташенька, не затрудняйте уважаемого гостя. Я сам схожу в поселковый совет.
— Нет! — подошла к старику Наташа. — Я вас уложу в постель. И вы неделю будете соблюдать режим. Так велел доктор. А документы — где они? Вот здесь, в ящике комода?..
Достала из ящика бумаги, подала Борису.
— Мы сейчас пойдём в мою комнату, я всё объясню.
С этими словами девушка подхватила за руку Ивана Ивановича, повела его в спальню. По дороге говорила:
— Не беспокойтесь, дедушка. Я вас одного не оставлю. Буду всю неделю жить у вас. Надеюсь, колокольчик наш действует?.. Вот и отлично, чуть что, вы мне звоните.
И уже из спальни, через раскрытую дверь доносился её голос:
— Никаких рассуждений! Вы будете жить двести лет. Хворого я вас не оставлю.
«Моя комната… У неё здесь есть своя комната. Она — внучка, скорее правнучка», — думал Качан, следуя за Натальей по крутой винтовой лестнице на второй этаж.
Приступки лестницы походили на лопасти пароходного гребного винта. И столб посредине, и поручни, и приступки — всё было окрашено в тёмно-вишнёвый цвет, покрыто лаком. Справа — стена веранды, вся сотканная из узоров цветного толстого стекла — точно в старинном дворце или богатом храме. Полосы стекла перемежались чёрным орнаментом; Борис не сразу понял, что орнамент кован из железа, в узор вплетены диковинные птицы и звери. «Кузнец-художник», — думал Борис о хозяине, вспомнив, что Иван Иванович шестьдесят лет работал сначала в своей кузнице, а затем в совхозной.
Наверху была одна комната — большая, похожая на мастерскую скульптора или художника. Левая стена вся стеклянная — и тоже, как стена веранды, представляла собой художественно исполненный витраж из цветного стекла и кованых узоров. Тут же во всю длину стоял сложный, богато механизированный верстак и на нём в правой стороне в идеальном порядке располагались маленькие, почти детские станочки: токарный, сверлильный, фрезерный и точило с двумя белыми небольшими камнями. В левой стороне верстак был свободен — тут хозяин строгал, пилил и выполнял все другие работы. У окна, глядевшего на лес, стоял небольшой письменный стол, в глухом углу у стены, отделанной вагонкой — диван, и над изголовьем — бра, тоже самодельное, из черных тончайших кованых прутьев. У двери — камин, тоже самодельный, из красного, покрытого лаком кирпича и кованого металла. И здесь над камином аккуратным рядком висели фотографии ребят.