Мор Йокаи - Когда мы состаримся
Поблагодарил за роковую жеребьёвку.
А Пепи Дяли взял шляпу и откланялся с шутливой предупредительностью:
— Слониха твоя. Спокойной ночи.
С тем и удалился, выйдя сухим из воды.
— Ну, Деже, ступай и ты домой. Иди, милый, — сказал Лоранд, ласково пожимая руку брату.
— Но я ведь только что пришёл.
— Дел много, сегодня же надо кончить.
— Так кончай, а я посижу тихонько в уголке. Ни слова не скажу. Я ведь посмотреть на тебя пришёл. Буду молчать и смотреть.
Лоранд обнял брата, расцеловал.
— Мне один визит надо нанести. Тебе нельзя туда со мной.
Деже недовольно взялся за шапку.
— А мне так хотелось с тобой сегодня вечер провести.
— Лучше завтра.
Лоранд боялся, что за ним вот-вот могут прийти и задержать. За себя он уже не беспокоился; но брата хотел вовремя отослать.
Опечаленный Деже побрёл домой.
Лоранд остался один.
Один? О нет. Те семеро его обступили, мёртвые, безликие тени.
Итак, конец неотвратим.
Наследственное злосчастье перешло на него. Фамильный недуг или фамильное проклятье, оба равно смертельные.
Опять эти «несчастные края, в которых мы живём».
И бежать некуда.
О, это страшное наследие — кровь, пролитая поднятой на себя рукой! Она падает на детей и на внуков.
Да, вот их наследство: пистолет, из которого убил себя отец.
Пускай хоть рай воцарится на земле, придётся её покинуть. Уйти, куда ушли остальные.
Восьмая ниша пока пустует, но претендент уже есть.
Для тех, кто придут после, останется разве что кладбищенский ров.
И десять лет на размышление.
Но десять лет — большой срок. За эти десять лет, может статься, призовёт ещё и поле брани, где честная смерть косит бравых витязей, где их топчут копыта, к вящему горю безутешных матерей и обезображенные тела любимых первенцев сваливаются в общую могилу. Да, там! Там, быть может, спасётся сын от призрака, от которого тщетно бежал отец: от молчаливой усыпальницы с надписью на фасаде, за жизнь одного поколения густо обрастающей плющом:
«Ne nos inducas in tentationem».
IX. Семнадцатилетний старец
О, как прекрасна весна! Как прекрасно быть молодым!
Юность, весна! Вам всё принадлежит: жизнь, радость, надежда. Цветы вам подносит луг, нимбом венчает лучезарная дщерь света, любовь. Нация, отчизна, человечество вверяют вам своё будущее. Старики вами гордятся, женщины одаряют благосклонностью, и каждый божий день встречает вас ясной улыбкой.
Как я люблю тебя, весна, и как люблю тебя, молодёжь!
В весне вижу я прекраснейшее творение небес: вновь оживающую землю; в молодёжи — прекраснейшее творение человека: вновь пробуждающуюся родину.
Сам в «ту весну» я не принадлежал к молодёжи, был ещё мальчиком.
Но прекрасней весны не припомню. И молодёжь горела таким пылом, что, глядя на неё, забывали о своём возрасте старики.
Всё распустилось необыкновенно рано; уже в конце февраля зазеленели луга, рощи спешили опушиться и опериться, цветы отцвести. В начале мая завязи на яблонях были уже с орех и вместе с поздними фиалками на улицах торговали ранней черешней.
Вот как писал историк о молодёжи той поры: «Была она исполнена мыслей серьёзных, чувств патриотических, пылала жаждой свободы, возвышения народного. Новое, увлёкшее нацию направление со всеми его благородными чаяниями, всеми достоинствами и крайностями отозвалось в пылких, восприимчивых юных душах с силою особенною. Модное прежде легкомысленное времяпрепровождение, забавы пустые или разнузданные сменились чтением, накоплением знаний, усердным изучением событий. У людей совсем молодых явилось собственное мнение, выражаемое подчас с дерзновением поразительным».[101] Сказанному я могу лишь позавидовать: мне даже крох тех не досталось. В то золотое время был я ещё ребёнком.
Но в одну прекрасную майскую ночь всё прервалось, обратилось вспять. Зима, в пору своего могущества снисходительно позволивши тёплым ветеркам порезвиться в листве, поиграть с бубенчиками-бетами, вдруг с мстительной суровостью разделалась с пробудившимися было радостными надеждами. В какие-нибудь три дня всё поморозила, листка живого не оставила.
В один из этих зимних дней — самый холодный — Лоранд стоял под вечер в одиночестве у окна и глядел на улицу сквозь морозные узоры.
Морозом была схвачена и его душа.
Десять лет жизни, а потом смерть: предречено было роковой жеребьёвкой.
Десять лет: между семнадцатью и двадцатью семью годами. Самая прекрасная пора. Часто самые большие жизненные успехи достигаются в эту пору.
А что его ожидает?
Переполнявшая его жажда свободы, дерзкие начинания — и чрезмерная доверчивость, обернувшаяся предательством друга, леденящее дыхание зимы… к чему всё это привело?..
Все листья души облетели.
Жить только десять лет. Этого не изменить. Не милости же ждать от презренного врага, уж коли так угодно судьбе. Но с чего начать эти десять лет?
Быть может, с тюрьмы?
Ох, и долог покажется там этот срок (целых десять лет!), на первый взгляд такой небольшой (всего десять)!
Не лучше ль вообще этих томительных дней не дожидаться? Сказать року: твои — так бери их, не хочу быть у тебя жалким арендатором.
Дни, постылые, стылые дни!
Не лучше ли самому умереть вслед за омертвелой природой?
Но это заплаканное лицо там, дома! И эта белоснежная голова! Мать и бабушка.
Увы! Судьбы не избежать. Восьмое ложе для него уже постелено. Но до срока об этом никто не должен знать. А то как бы не пожалеть. Найдётся, кто опередит и займёт нишу до него. И для нового пришельца останется лишь ров кладбищенский.
Увядшая весна, охладелая юность! Что за нелепый оксюморон!
Лоранд устал думать о предстоящем. Будь что будет! Грянет или не грянет удар, свод всё равно рухнет, коли замковый камень вынут.
В комнате стало темно, но света он не зажигал. Только язычки пламени пробегали время от времени по тлеющему в камине жару, точно любопытствуя, есть ли ещё тут кто-нибудь живой.
И в этой полутьме вспомнились Лоранду ушедшие перед ним.
Олицетворяющая смерть мёртвая голова сама по себе наводит страх, жутко даже заглянуть в её пустые глазницы. А если ещё третья дыра зияет меж ними от пули, пущенной в лоб!
Вот когда открылись Лоранду ужасные страдания, которые испытывали все решавшие поднять руку на себя и завещавшие ему эту свою грустную участь. Меж какими могучими силами, божескими и дьявольскими, они разрывались!
Хоть бы скорее уж приходили.
Кто?
Да те, кто снимают плоды, посмевшие созреть до времени.