Плач - Сэнсом Кристофер Дж.
Рядом с ними сидели еще три знатные особы, возвысившиеся на службе Томасу Кромвелю, но после его падения переместившиеся в консервативную партию Тайного совета, сгибаясь и крутясь под переменчивыми дуновениями ветра, вечно с двумя лицами под одним капюшоном. Одним из них был Уильям Пэджет, государственный секретарь, пославший письмо Роуленду. У него было широкое и плоское, как кирпич, лицо над кустистой темно-русой бородой, а его тонкие губы резко изогнулись вниз у одного края, образовав узкую прорезь. Говорили, что Пэджет близок к королю как никто другой, и ему дали прозвище «Мастер интриг».
Рядом с Пэджетом сидел лорд-канцлер Томас Ризли, глава юридического сословия, высокий и худой, с торчащей рыжеватой бородкой, а чуть дальше — сэр Ричард Рич, все еще старший тайный советник, несмотря на обвинения в коррупции два года назад. В последние пятнадцать лет его имя связывали с самыми отвратительными видами коммерции, и я точно знал, что на его совести есть убийства. Это был мой старый враг. Меня спасло от него только то, что я кое-что знал о нем и что все еще оставался под защитой королевы. Однако я с тяжелым чувством гадал, чего эта защита стоит теперь. Я взглянул на Рича. Несмотря на жару, на нем была зеленая роба с меховым воротником, и к своему удивлению, я прочел на его тонком изящном лице тревогу. Длинные волосы под его расшитой драгоценностями шапкой совершенно поседели. Поигрывая золотой цепью, Ричард оглядел толпу и вдруг поймал мой взгляд. Его лицо вспыхнуло, а губы сжались. Какое-то мгновение он смотрел на меня, но потом Ризли наклонился что-то сказать ему, и он отвел глаза. Меня пробрала дрожь, и моя тревога передалась Бытию, который стал топать копытами — пришлось похлопать его, чтобы успокоить.
Какой-то солдат осторожно пронес мимо меня корзину.
— Дорогу, дорогу! Это порох!
Меня обрадовали эти слова. По крайней мере, будет хоть какое-то милосердие. Приговор за ересь заключался в сожжении заживо, но некоторые обладающие властью лица разрешили привязать к шее каждой жертвы мешочек с порохом, чтобы тот взорвался, когда до него доберется пламя, и мгновенно убил жертву.
— Надо дать им сгореть до конца! — запротестовал кто-то.
— Да, — согласился другой. — Огненный поцелуй, такой легкий и мучительный…
Раздалось ужасное хихиканье.
Я посмотрел на другого всадника, тоже в шелковой робе юриста и темной шапке, который, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом со мной. Он был на несколько лет младше меня, с красивым, хотя и несколько угрюмым лицом, с короткой темной бородкой и проницательными голубыми глазами, смотрящими честно и прямо.
— Добрый день, сержант Шардлейк, — поздоровался он.
— И вам также, брат Коулсвин, — отозвался я.
Филип Коулсвин был барристером из Грейс-Инна и моим оппонентом в злополучном деле о завещании миссис Коттерстоук, матери миссис Слэннинг. Он представлял интересы брата моей клиентки, который был таким же вздорным и тяжелым человеком, как и его сестра, но хотя нам, как их доверенным лицам, приходилось скрещивать мечи, я находил самого Коулсвина вежливым и честным человеком, не из тех адвокатов, которые за достаточные деньги с энтузиазмом отстаивают самые грязные дела. Я догадывался, что его клиент так же раздражает его, как моя клиентка — меня, а кроме того, слышал, что сам он реформатор. В эти дни обо всех ходили слухи, касающиеся их религиозной принадлежности, но лично мне не было до этого дела.
— Вы представляете здесь Линкольнс-Инн? — спросил Коулсвин.
— Да. А вас избрали от Грейс-Инна?
— Да. Я не хотел.
— Как и я.
— Жестокое дело. — Филип прямо взглянул на меня.
— Да. Жестокое и ужасное.
— Скоро они объявят противозаконным почитание Бога, — с легкой дрожью в голосе проговорил мой коллега.
Я ответил уклончивой фразой, но сардоническим тоном:
— Наш долг почитать его так, как предписывает король.
— А вот и его предписание, — тихо ответил Коулсвин, после чего покачал головой и добавил: — Прошу прощения, брат, я должен выбирать слова.
— Да, нынче это нужно.
Солдат уже поставил корзину с порохом в угол огражденного пространства. Он перешагнул через ограждение и теперь стоял с другими солдатами лицом к толпе совсем рядом с нами. Потом я увидел, как Томас Ризли наклонился и поманил его пальцем. Солдат побежал на помост под навесом, и я заметил, как Ризли сделал жест в сторону корзины с порохом. Солдат что-то ответил и вернулся на свое место, а Томас откинулся назад, как будто бы удовлетворенный.
— Что там такое? — спросил солдата стоявший рядом товарищ.
— Он спросил, сколько там пороху, — услышал я его ответ. — Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я ответил, что пакеты будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.
Его товарищ рассмеялся:
— Радикалы пришли бы в восторг, если б Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели. Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.
Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня стоял юрист в черной робе с двумя молодыми джентльменами в ярких камзолах, выкрашенных дорогой краской, и с жемчугом на шапках. Юрист был молод, лет двадцати пяти — невысокий худой парень с узким умным лицом, с глазами навыкате и реденькой бородкой. Он пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.
Я повернулся к Коулсвину:
— Вы знаете этого юриста, что стоит с двумя молодыми попугаями?
Филип покачал головой:
— Пожалуй, видел его пару раз в судах, но не знаком.
— Не важно.
По толпе пробежала новая волна возбуждения, когда с Литтл-Бритн-стрит вошла процессия. Новые солдаты окружали троих человек в длинных белых рубахах, одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а ее лицо дергалось от боли. Это и была Анна Эскью, которая бросила мужа в Линкольншире, чтобы прийти проповедовать в Лондоне, и говорила, что святое причастие — не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как любой другой, если его оставить в коробке.
— Я не знал, что она так молода, — прошептал Коулсвин.
Несколько констеблей подбежали к горе хвороста и сложили несколько связок в кучу высотой примерно в фут. Затем все мы увидели, как туда повели троих мужчин. Ветки трещали под ногами констеблей, когда они привязывали двоих из них — спина к спине — к одному столбу, а третьего к другому. Послышалось звяканье цепей, когда ими закрепляли лодыжки, пояс и шею несчастных. Потом к третьему столбу поднесли Анну Эскью на стуле. Солдаты поставили ее, и констебли приковали ее цепями за шею и талию.
— Значит, это правда, — сказал Коулсвин. — Ее пытали в Тауэре. Видите, она не может сама стоять.
— Но зачем пытать несчастное создание, когда она уже приговорена? — вырвалось у меня.
— Одному Богу известно.
Солдат вынул из корзины четыре коричневых мешочка, каждый размером с кулак, и аккуратно привязал их к шее каждой жертвы. Приговоренные инстинктивно отшатнулись. Из старого помещения у ворот вышел констебль с зажженным факелом, который бесстрастно встал у ограждения. Все глаза обратились к нему. Толпа затаила дыхание.
Какой-то пожилой человек в сутане священника поднимался на кафедру. У него были седые волосы и красное, искаженное страхом лицо, и он старался взять себя в руки. Николас Шекстон. Если б не его отступничество, его тоже приковали бы к столбу. В толпе послышался ропот, а потом кто-то крикнул:
— Позор тебе, что сжигаешь последователей Христа!
Возникло временное смятение, и кто-то ударил крикнувшего. Двое солдат поспешили разнять сцепившихся.
Шекстон начал проповедь — долгое исследование, оправдывающее древнюю доктрину мессы. Трое осужденных мужчин слушали молча, и один из них не мог унять дрожь. Пот выступил у них на лицах и на белых рубахах. Но Анна Эскью периодически перебивала проповедника криками: