Виталий Гладкий - Басилевс
– Ничего неожиданного в его прибытии я не вижу, – лицо стратега было непроницаемо спокойным. – Когда-нибудь это должно было случится.
– Что ты имеешь ввиду? – спросил Митридат Евергет, жестом приглашая стратега к столику с богато инкрустированной золотом и полудрагоценными камнями столешницей; на ней стояли кратер[28] с вином и фиалы[29].
– Война с Римом, – просто ответил стратег, при этом на его лице не дрогнул ни один мускул.
– Страшные слова молвишь, Дорилай… – с горечью вздохнул царь.
Дорилай, за полководческие таланты прозванный Тактиком, воин, и поле брани для него – развернутый пергамент с легко читаемыми письменами. Но как прочитать ему, владыке Понта, замыслы надменных и бесцеремонных римлян, то, что они скрывают за семью печатями? То, от чего зависит само существование Понтийского государства? То, что он обязан предугадать, ибо царский жезл потяжелее меча, и нести эту нелегкую ношу его долг, его удел, наконец – его жизнь.
Митридат Евергет мысленно вознес молитву покровителю своего рода богу Дионису[30]. Что предначертано, да сбудется, все в воле богов…
– Нас принудят к этому, – Дорилай Тактик со свойственной ему проницательностью понял состояние царя; почувствовал и то, что Митридат в это мгновение нуждается, как никогда прежде, в поддержке и добром слове, дабы укрепить свой дух перед грядущими испытаниями. – Думаю, речь пойдет о Фригии. Покойный Марк Перперна, победитель Аристоника Пергамского[31], в одной из бесед со мной прямо заявил, что присоединение Фригии к владениям Рима на Востоке – дело решенное. Тогда мы римлян опередили, использовав их затруднения – восстание Аристоника и его борьба за престол в Пергамском царстве[32] отняли у Рима немало сил и средств. Но теперь… Просто уступить Фригию мы не можем. Потому что одна, даже ничтожная, уступка повлечет за собой вторую, третью… И в конце концов Понту придется довольствоваться незавидной ролью разгребателя мусора на свалке, устроенной Римом.
– Что ты предлагаешь?
– Попытаться оттянуть, насколько это возможно, начало военных действий. Сил у нас вполне достаточно, чтобы ответить ударом на удар. И в Риме это знают. Но мы должны не только достойно встретить врага, но и победить его. Что неизмеримо труднее. И для этого нам крайне необходимо пополнить войско новыми, хорошо обученными гоплитами.
– Поэтому я и посылаю тебя на Крит.
– Мудрое решение, царь.
– Золота не жалей. Средств для вербовки наемников у тебя будет достаточно. Я распоряжусь, чтобы казначей дал столько, сколько ты попросишь. Но только не медли! Промедление сейчас смерти подобно.
– Знаю. Потому и назначил свой отъезд на завтра. Перед приходом сюда я попросил наварха[33] ускорить подготовку суден к отплытию.
– Хорошо. Я ему прикажу… – Митридат Евергет вдруг сник, ссутулился. – Но мне будет не хватать тебя, мой Дорилай. Сердце беду чует…
– Принеси жертвы богам. Наши судьбы покоятся на их коленях. Будем надеяться, что мойры[34] не оборвут свои нити преждевременно, по случайности.
– Иди… – царь с силой привлек к себе стратега, а затем слегка подтолкнул к выходу. – Я хочу побыть один. Перед твоим отплытием прощаться не будем – дурная примета. Надеюсь в скором времени увидеть тебя снова здесь, в Синопе.
Стратег сделал несколько шагов к двери, но вдруг резко остановился, будто натолкнулся на невидимую стену. Обернулся к царю, и от сильного волнения медленно, тяжело роняя слова, сказал:
– Прошу тебя, заклинаю всеми богами олимпийскими – остерегайся сумасбродств Лаодики. Она твоя жена и я не вправе так говорить… Прости… Но ее приверженность Риму может принести и тебе лично, и Понту большие несчастья. Тем более, что есть не мало знатных людей в Синопе, которые думают так же, как и она. Еще раз – прости…
И Дорилай Тактик, поклонившись, стремительным шагом вышел из комнаты.
Митридат Евергет долго стоял в полной неподвижности, глядя ему вслед внезапно потускневшими глазами, словно смысл сказанного стратегом не дошел до его сознания. Лаодика… Сирийская царевна, дочь селевкидского[35] царя Антиоха Епифана… Из-за политических неудач она дважды была вынуждена бежать в Рим, где пользовалась покровительством Сената и имела обширные связи. Чтобы задобрить Рим, Митридату Евергету пришлось взять Лаодику в жены…
Царь, будто очнувшись, тряхнул головой и неверными шагами направился к двери. Но тут гримаса боли исказила черты его крупного скуластого лица, он судорожно схватился за сердце и с тихим стоном опустился на скамью, застеленную шкурой леопарда. Побелевшие губы царя зашевелились, послышался свистящий шепот:
– Люди… Лекаря… Митридат… Сын… Тебе царство… Ох!
Владыка Понта, закрыл глаза, умолк, поникнув головой, и привалился к стене. За окнами послышались голоса, звон оружия – сменялась дворцовая стража…
Царица Лаодика вне себя от злости изо всех сил хлестала по щекам служанку-рабыню, которая нечаянно уронила на пол алабастр[36] с дорогими персидскими благовониями и разлила их. Служанка, стройная, смуглая галатка, старалась сдержать слезы – ее госпожа не терпела плакс.
Выдохшись, царица швырнула в голову растяпы пустой сосудик и приказала принести ларец с драгоценностями – она готовилась к торжественному приему легата Рима. Служанка, обрадованная, что так легко отделалась – даже за менее значительные проступки рабынь сажали в темный и сырой подземный эргастул[37] и беспощадно секли розгами – опрометью выскочила из опочивальни царицы. И тут же возвратилась, чтобы шепнуть на ухо госпоже несколько слов.
– Пусть войдет… – Лаодика суетливыми движениями поправила растрепавшиеся волосы и отошла в тень, мельком посмотревшись в большое бронзовое зеркало.
Царица вступила в ту пору, когда прожитые годы еще не успели наложить на лицо свой безжалостный отпечаток настолько, чтобы его не могли скрыть мази и притирания. Но в ее фигуре уже появилась присущая зрелым матронам округлость и некоторая тяжеловесность, которую она тщилась скрыть под искусно скроенными и сшитыми одеждами, выгодно подчеркивающими только то, что хотела царица, и скрывающими некогда тонкую, а теперь располневшую, потерявшую гибкость талию. В молодости Лаодика была очень красива. Да и теперь большие выразительные глаза цвета перезрелой вишни, всегда влажные, как у гордой лани, сверкали остро и загадочно, заставляя мужчин не обращать внимания на едва заметные морщинки и не задумываться, сколько их еще скрыто под толстым слоем белил и румян, а только любоваться красотой, которая с годами приобрела некую откровенность, не свойственную целомудренной юности.