Орхан Памук - Белая крепость
Больше на «охоту» мы не выезжали; переправившись через реку, мы вступили на польские земли. Чудо-оружие, с трудом передвигавшееся по раскисшим от обильных дождей дорогам, задерживало войско, которому теперь как раз следовало бы поторопиться. Громче зазвучали разговоры о том, что наша махина, которую паши и без того недолюбливали, принесет несчастье; рассказы янычар, участвовавших в испытаниях Ходжи, подливали масла в огонь. И, как всегда, винили не Ходжу, а меня, неверного. Когда Ходжа начинал свою возвышенную болтовню, успевшую надоесть даже и султану, о том, что враги сильны, что без нашего оружия никак не обойтись, что нам нужно встряхнуться и действовать, собравшиеся в султанском шатре паши еще решительнее убеждались, что мы обманщики, а оружие наше ввергнет войско в большую беду. На Ходжу они смотрели как на заблудшую душу, как на больного, который еще может исцелиться, а главную опасность видели во мне: ведь кто, как не я, обольстил и Ходжу, и султана и кого, как не меня, винить в приближающихся неудачах? Когда мы в ночной темноте возвращались в свой шатер, Ходжа слабым от болезни голосом говорил о них с тем же отвращением и гневом, с какими когда-то обрушивался на глупцов, но бодрости и надежды, которые, как я верил в былые годы, позволят нам выстоять, в нем более не осталось.
И все же я видел, что он не собирается так легко сдаваться. Через два дня, когда наше оружие, продвигавшееся вперед в середине колонны, увязло в размокшей от дождя глине и намертво встало, я потерял всякую надежду, а Ходжа, хоть и больной, продолжал бороться. Никто не хотел выделить нам людей, даже лошадей не давали; тогда Ходжа пробился к султану, раздобыл почти четыре десятка лошадей, снял цепи, за которые тянули пушки, собрал людей; на все это ушел целый день, и уже ближе к вечеру нещадно стегаемые кнутами лошади сдвинули нашего жука-великана с места под взглядами тех, кто молился, чтобы он так и остался там, где увяз. Тем же вечером Ходжа отчаянно спорил с пашами, которые, желая от нас избавиться, говорили, что наше оружие не только приносит несчастье, но и осложняет продвижение войска; однако я чувствовал, что он уже не верит в победу.
Ночью, сидя в нашем шатре, я взял в руки уд, который захватил с собой в поход, и попытался что-нибудь на нем сыграть, но Ходжа вырвал инструмент из моих рук и швырнул его в сторону. Они требуют мою голову, сказал он, известно ли мне это? Да, я об этом знал. Он был бы счастлив, если бы им нужна была не моя, а его голова! Об этом я тоже догадывался, но промолчал. Я хотел было снова взять уд, но Ходжа остановил меня и попросил рассказать что-нибудь о моей родине. Когда я выдал несколько небылиц, вроде тех, которыми развлекал султана, он разозлился. Он хотел правдивых подробностей, стал расспрашивать о матери, невесте, братьях и сестре, но как только я принялся излагать эти подробности, перебил меня, пробормотав несколько коротких фраз на итальянском, которые я не разобрал, хотя итальянскому учил его сам.
Через несколько дней мы увидели захваченные, разрушенные и сожженные нашими передовыми отрядами вражеские укрепления, и я почувствовал, что в Ходже всколыхнулась напоследок надежда, порожденная странными и недобрыми мыслями. Наутро, когда мы медленно продвигались через преданную огню деревню, он соскочил с коня, увидев у стены бьющихся в предсмертных корчах раненых, и поспешил к ним. Сначала, глядя на него издалека, я подумал, что он хочет им помочь и, если найдет толмача, постарается их утешить, расспросить о несчастье, но потом понял, что он охвачен радостным возбуждением. Похоже, я догадался о причинах этого возбуждения. Нет, он стал бы расспрашивать их совсем о другом… На следующий день, когда мы вместе с султаном сворачивали с дороги то вправо, то влево, чтобы посмотреть на отбитые у неприятеля укрепления и небольшие крепости, Ходжой овладело все то же возбуждение. Завидев среди разрушенных зданий и пробитых пушечными ядрами деревянных стен еще живого раненого, Ходжа спешил к нему, а я, хотя и понимал, что все подумают, будто он надоумлен мною, шел за Ходжой – проследить, как бы он не совершил чего-нибудь ужасного, или, может быть, исключительно из самого обыкновенного любопытства. Ходжа, похоже, надеялся, что раненые, чьи тела изрешечены пулями и изувечены ядрами, что-то поведают ему, прежде чем на их лицах застынет маска смерти; он готовился задавать им вопросы и ожидал узнать от них великую истину, которая в одно мгновение все изменит; однако я видел, что в глаза ему сразу же бросается запечатленное у них на лицах смертное отчаяние, которое, как он понимает, сродни его собственной безнадежности. Приблизившись к ним, он молча застывал на месте.
В тот день, прослышав уже под вечер о том, что султан разгневан задержкой с взятием крепости Доппио, Ходжа вновь разволновался и отправился в шатер повелителя. По возвращении он выглядел встревоженным, но, похоже, и сам не знал, что именно его тревожит. Султану он сказал, что хочет ввести в бой свое оружие, которое готовил столько лет именно ради этого дня. В противоположность моим ожиданиям, султан ответил, что время для этого действительно пришло, но сначала нужно дождаться подхода Сары Хусейн-паши, которому он поручил взять крепость. Почему султан так сказал? Это был один из тех вопросов Ходжи, что ставили меня в тупик. За столько лет я так и не научился понимать, кому он их задает: мне или самому себе. Пока я раздумывал над тем, что почему-то не ощущаю былой близости к нему и устал от беспокойства, он сам дал ответ: они боятся, что победу придется делить с ним, Ходжой.
До полудня следующего дня, когда мы узнали, что Сары Хусейн-паша так пока и не взял крепость, Ходжа изо всех сил старался убедить себя в правильности этого ответа. Я уже больше не ходил в султанский шатер, поскольку слухи о том, что я шпион и приношу несчастье, распространились слишком широко. Вечером, отправившись к султану толковать события дня, Ходжа стал рассказывать истории о победах и удачах, и, похоже, ему удалось убедить повелителя в своей правоте. Вернувшись в наш шатер, Ходжа постарался изобразить уверенность в том, что в конце концов добьется своего. Но воодушевление Ходжи не могло меня обмануть: слушая его, я видел, каких усилий ему стоит сохранять свой уверенный вид.
Он снова вернулся к излюбленным материям, стал рассуждать про «нас» и про «них», про грядущую победу, но в его голосе слышалась какая-то совершенно непривычная мне печаль: он словно обращался к нашим общим, хорошо обоим знакомым детским воспоминаниям. Когда я взял в руки уд, он не стал возражать, ничего не сказал и про мои неумелые попытки что-нибудь сыграть; он все говорил и говорил о прекрасных днях, которые наступят, когда мы обратим вспять течение реки, но мы оба понимали, что на самом деле он говорит о прошлом. Перед нашим внутренним взором стояли безмятежные деревья в тихом саду за домом, ярко освещенные теплые комнаты, обеденный стол, за которым собралось множество родственников. Впервые за многие годы Ходжа вселял в меня душевный покой; я согласился с ним, когда он сказал, что любит здешних людей и ему будет тяжело с ними расстаться. Немного подумав, он вспомнил о глупцах и разозлился; я и тут признал, что он прав. Его уверенный вид теперь не казался мне таким уж напускным, не знаю даже почему; может быть, мы оба уже догадывались о новой жизни, которая ждала нас в самом близком будущем, или я думал, что на его месте вел бы себя точно так же.