Лев Вершинин - Несущие смерть. Стрелы судьбы
– Но самое интересное… – Антигон таинственно понизил голос, – то, что адресованы все эти письма не мне…
В этот миг даже слоны позавидовали бы размерам ушей присутствующих.
– Потому что не я Царь Царей! Не был им! И никогда не буду!
А теперь – пауза. Только очень короткая. И:
– По какому праву становятся царями? Во-первых и в главных, по праву ихора*, текущего вместе с кровью в жилах. Но царственная кровь Македонии иссякла. Значит, по праву заслуг?
Еще одна пауза. На сей раз исполненная задумчивости.
– Заслуги заслугам рознь. В Великом походе никто из нас, называющих ныне себя царями, не запятнал себя трусостью. Но разве не я был первым, кто вышел на тот берег Нила? И значит, Египет должен быть моим. Разве не мои синтагмы приняли ключи от вавилонских ворот?! И следовательно, не кто иной, как я, правомочен называться мелехом Двуречья! Наконец, разве не я – старейший из архонтов, покинувших некогда в свите Божественного пределы Македонии?! Да, род Антипатра знатнее моего, но совсем ненамного. И Кассандр перечеркнул заслуги предков, пролив священную кровь нашего юного царя Александра… Я могу выбирать. И я в силах добиться того, чего пожелаю. Но…
Теперь – молчание с оттенком доверительной грусти.
– Того, что удовлетворило бы Лага или Селевка, – мало для Антигона! Для чего мы создавали державу, соратники? Неужели для того, чтобы кто-то стал фараоном, а кто-то мелехом?! Мы – македонцы! Мы все – македонцы! Потому что македонец – не тот, кто рожден в Македонии, а тот, кто понял однажды: есть нечто высшее, нежели кровь. Можно быть персом – и македонцем, эллином – и македонцем, иудеем – и македонцем! Македонец для меня – всякий, умеющий ценить людей не по крови и стремящийся к невозможному. Вы понимаете?
Они поняли. Они ловили каждое слово, и лица их были похожи на лица детей, слушающих добрую сказку, к которой еще не дописан конец.
– Вот в чем была суть идеи Божественного! Но он оказался слаб и духом и телом. Он поставил себя выше людей и надорвался, потому что царь, оторвавшийся от народа, уже не царь! Да простятся ему ошибки! И да не простятся они тем, кто ради жалкого тщеславия готов возродить раздробленность Ойкумены! Египет для египтян! – говорит Птолемей, и египтяне согласны с ним. Вавилон для вавилонян! – вопит Селевк, и халдейские торгаши подпевают ему. Македония для аборигенов! – верещит Кассандр, и ему рукоплещет деревенщина, не знающая, как велик и прекрасен мир без границ. Безграничный мир!
Не глядя, Антигон принял и прижал к груди поданного из-за высокой спинки трона, спокойного, как обычно, Гоната.
– И ни я, ни сын мой, ни внук не успокоимся, пока нет созданной нами и разорванной мерзавцами державы! Потому что под властью ползучих ни в Египте, ни в Вавилоне, ни в Македонии не будет места нам, македонцам! Мы будем лишними везде! И я! И ты, Ксенофан! И ты, Кейхусрау-Фаррух! И ты, Арридей! И ты, Спарток! И ты, Гамилькар! И ты, храбрый Исраэль Вар-Ицхок! И ты, мой Рафи Бен-Уль-Аммаа…
Воспаленное око впилось в послов Птолемея.
– И вы, между прочим, тоже, если только не согласитесь уподобиться этому краснозадому уроду!
Губы трех светлоглазых послов дрожали.
– Вот и все, – очень тихо вымолвил Антигон. – Не может быть никакого Царя Царей, потому что царь может быть только один! Хотим мы или нет, но наша жизнь – доказательство тому…
Последних своих слов Одноглазый не расслышал и сам.
Все смешалось в шатре. Тысячники подхватили Антигонов на руки, сразу двоих, и понесли к выходу, к войскам. И это было хорошо, хотя и не было предусмотрено. Как, впрочем, и то, что в ликующий галдеж естественной нитью вплелись исступленно-восторженные голоса недавних послов Птолемея…
Царь был спокоен. Сказав все, пожалуй, даже больше, нежели следовало, он мог позволить себе расслабиться, Антигон Одноглазый, царь всех македонцев, где бы они ни жили! И очень серьезно, вдумчиво, запоминающе глядел на вопящих шестилетний Антигон-Гонат, не понимающий еще, что значит быть властителем Ойкумены…
Второй свиток
Эписодий 4
Воля додонского Зевса
Скодра.
Ранняя осень года 473 от начала Игр в Олимпии
Главкий, сын Дэйрдра, внук Тэспа Длиннорукого, правнук Дэйрдра Старого, прямой и бесспорный потомок праотца Дардана, по старшей линии происходящий от Великого Волка, спустившегося с гор, дабы утолить жажду рокочущего лона Праматери-Волны, царь тавлантиев горных по праву наследования, повелитель всея Иллирии, имел основания не пенять на богов.
Он умирал, зная, что умирает.
Еще хлопотал у его ложа разом утративший вальяжность осанки врач-грек, издавна прижившийся при иллирийском дворе, еще хмыкал и пожимал плечами прославленный целитель-иудей, выписанный по решению царских советников из далекого Кития, еще лохматые знахарки, спустившиеся с отрогов на запах царского недуга, кривлялись и бормотали у очага, разбрасывая у двери пучки душистых трав, отгоняющих злую хворь, а он уже знал: это – смерть.
Собственно, он понял это еще в тот миг, когда, совсем нежданно, вечерняя чаша отчего-то не удержалась в ослабевших, ставших неощутимо-чужими пальцах и, еще не коснувшись пола, в полете, безнадежно испортила пунцовым вином белизну скатерти. Он еще успел наклониться, досадуя на дурацкую неловкость, а вот распрямить спину уже не сумел: правая половина тела сделалась тряпичной, безжизненной, потолок перекосился, встал дыбом и рухнул под ноги, ужасная боль молнией пронзила виски и, сжалившись, накинула на рассудок темное покрывало забытья.
Когда не вдруг опомнившиеся рабы, оттащив в уголок перепуганную, вопящую, словно простолюдинка, царицу, подняли ставшее удивительно тяжелым, не легче мешка, набитого брюквой, царское тело и уложили его на лавку, Главкий был без сознания. Правый глаз его налился кровью, а левый косил и косил вправо, не видя окружающих, и уродливо перекошенный рот истекал пузырями сизо-белой пены…
Быть может, он ушел бы к предкам тогда же, так и не придя в сознание, но грек-лекарь недаром, как выяснилось, ел царский хлеб, и знаний его хватило не только на лечение чирьев и изгнание нечастых простуд. Распоряжения врача были точными и краткими. Рука твердой. Кровопускание. Горький отвар. Еще кровопускание. Твердость пальцев, нещадно разминающих тряпичное тело. И опять кровопускание…
Четыре дня спустя, к вечеру, Главкию стало немного лучше. Но рука, выпустившая чашу, и ноги уже отказали ему в повиновении, а лекарь, будучи спрошен впрямую, виновато отвел глаза, избегая ответа. Промолчал и китийский иудей, кислые облатки которого позволили языку вновь стать осязаемым.