Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
Лихунов быстро пожал ее руку чуть выше запястья и тихо, серьезно сказал:
– Через час я вас у госпитальных ворот ожидать буду. Вы придете?
Маша с мягкой укоризной покачала головой:
– И вы еще спрашиваете, – и тут же испугалась своей прямоты, резко повернулась и, не оглядываясь, быстро пошла к зданию госпиталя.
ГЛАВА 13
Когда Маша вышла из госпитальных ворот, уже смеркалось. Одета она была все в то же платье сестры милосердия, но Лихунов заметил сразу, что ее губы были немного подкрашены, а на руке, которую она ему протянула, блеснул перстенек с каким-то камушком. Девушка казалась смущенной, и Лихунов подумал, что Маша отчего-то стесняется своего простого платья, но, когда они двинулись вперед по улице, она вдруг нервно рассмеялась и сказала:
– Я собиралась к вам, и мои товарки, конечно, сразу догадались, смеяться стали. И старшая сестра заметила тоже, сказала, что лучшие госпитали это те, в которых работают старые или некрасивые сестры милосердия.
Лихунов почему-то промолчал, хотя прекрасно понимал, зачем сказала ему это Маша. Он был взволнован – эта красивая женщина шла сейчас к нему домой, и возможная близость с ней, бесконечно желанная, заставляла его, совсем не ветреника, клявшегося когда-то быть верным покойной жене, пугаться, негодовать на себя. К тому же он знал, что расскажет сейчас этой девушке свою тайну, а поэтому боялся неприязни Маши, боялся, что неприязнь эта оттолкнет, испугает ее, и девушка отшатнется, уйдет навсегда. Мог ли знать Лихунов, что Маша уже дала себе клятву любить его до конца своих дней, а поэтому ничто не сломало бы в ней огромное чувство, сотворенное силами ее заждавшейся женской природы, надежно скрепленное ее особенным женским умом, заставившим сердце напрячься долгим, спокойным безумием.
К домику, в котором квартировал Лихунов, они подошли, когда белые стены его уже совсем почернели. В прихожей возился Игнат, и Лихунов нарочито строго (о чем потом пожалел) бросил ему на ходу:
– Самовар разогреешь – мне стукни.
В крохотной комнатке Лихунов долго зажигал свою походную керосиновую лампу, не давая возможности свету проявить сильное смущение Маши, о котором догадывался. Но когда фитиль украсился плоским язычком пламени и темень комнаты сжалась, опустившись на стены угловатыми тенями, Лихунов посмотрел на девушку, продолжавшую стоять посреди комнаты, и увидел, что на лице ее не было ни капли смущения – одно лишь спокойное величие.
– Где можно сесть? – просто и смело спросила она.
Лихунов указал на стул, стоявший возле стола.
– Здесь садись, – сказал он, понимая, что иначе говорить он сейчас не должен.
Маша, расправляя платье, уселась, обвела взглядом стены комнаты:
– Какая бедная обстановка. Так, должно быть, жил пушкинский Германн.
Лихунов стоял на противоположной стороне комнаты, опустив руки и не зная, что дальше делать и о чем говорить.
– И Наполеон, когда служил в артиллерии, жил точно так, – сказал он тихо, чуть помедлив.
Маша испугалась: «Господи Боже. Неужели и он?…» Она пригляделась к мужчине – стройный, с головой, посаженной на крепкую шею, со светло-русыми, чуть вьющимися волосами, такого же цвета густые усы, мягкие губы и большие, но глубоко посаженные глаза. В лице его, строгом и по-русски мягком одновременно, не увидела она ничего наполеоновского или черт того, кто мечтал бы о его карьере.
– Не бойся, – сухо сказал Лихунов, заметив, что Маша жадно смотрит на него, – я в Наполеоны не мечу. Наоборот, всю жизнь свою ненавидел я их и презирал, да, презирал! – жарко произнес он последнее слово, будто страшась, что ему не поверят.
Но Маша поверила ему сразу и радостно закивала:
– Нет, что ты, Костя, я и не думала, хотя… хотя, когда ты тогда про войну говорил, про то, что она нужна…
Она не договорила, а Лихунов, засунув руки в карманы брюк, стал быстро ходить из угла в угол своей маленькой комнаты, бросая на ходу слова:
– Вот, вот, об этом и хотел я с тобой поговорить! Господи, Маша… Машенька, да я же с ума сойду, не вынесу, если не расскажу тебе всего… того, что тут, тут, – он ударил себя в грудь несколько раз, – тут живет!
Маша встала, но головы в его сторону не повернула, а стояла, опустив ее.
– Но я затем и пришла к тебе, чтобы ты рассказал.
Лихунов как будто и не заметил ее слов, а, потирая лоб, продолжал ходить по комнате.
– Знаешь, – говорил он как-то воодушевленно, приподнято, – я с детства самого хотел быть военным, артиллеристом быть хотел. В нашем роду еще от Петра Великого все мужчины в военную службу поступали, до генералов, правда, не добирались, но полками командовали. Вот и я… поступил в училище Михайловское… Способности у меня отличные – по всем предметам, особенно же по тем, что для моей профессии нужны были, успевал, одним из первых был. Все мечтал на деле, в поле их применить, и вот довелось. Женился я рано очень, двадцати лет, в Петербургском округе служил после окончания училища, с семьей жил, а тут война японская. И вот, представь… – Лихунов остановился и опустился на стул, словно не в силах стоять. – В первом же бою – при Вафангоу, помню – кошмар этот так меня поразил, так поломал у меня внутри что-то, что я… убить себя хотел даже. – Лихунов остановился, взглянул на Машу, словно спохватившись и поняв, что говорил очень стыдные вещи, но, пересилив себя, продолжал: – Нет, я не крови тогда испугался – к ней я был готов, и не смерти своей испугался – исход такой я давно предполагал, я людей тогда испугался, звериной их кровожадности, ярости, с которой бросались они тогда друг на друга, забыв, что перед ними люди и что они сами – тоже люди. Знала бы ты, Маша, как я тогда войну эту проклятую возненавидел, для которой так хорошо подготовлен был, служить которой хотел до гроба. Да что же это, думал я тогда, после боя, столкнуло здесь два народа, не получающих от этого безбожного взаимного кровопускания, бойни этой, ничего, кроме несчастий, ран, лишений, смерти, обездоленных детей и жен? Кто, какие расчеты политиков, национальные, государственные интересы могут оправдать этот кошмар? Ох, как долго думал я тогда и твердо понял, что никакого оправдания вселенской такой жестокости, когда самый добрый человек с радостным криком штыком начинает выворачивать внутренности из тела упавшего противника, быть не может! – Лихунов прокричал последнее слово, но тут же осекся, испугался собственного крика, испугался того, что может показаться смешным. – И вот, вернувшись в Петербург, – заговорил он уже совсем тихо, – я узнаю о страшной кончине жены и дочери… Знала бы ты, что тогда со мной было. Нет, я не кричал, как кричу сейчас, не рвал на себе волосы, я только тихо ушел в себя, потерял интерес ко всему, опустился даже, а внутри меня словно стрекот хорошего хронометра, все стучала и стучала мысль – а не будь я на этой проклятой войне, так и потонули бы они…