Аркадий Вайнер - Карский рейд
Болдырев спросил терпеливо:
— Одет-то он как, «головарь» ваш?
Арестованный ответил неожиданно:
— Я так мыслю, гражданин командир, соображаю, значит, — военный он.
— Ага, ясно. А ты кто — тоже военный? — заинтересовался Болдырев. — Офицер небось?
— Да что ты, командир! — заухмылялся арестованный. — Скажешь тоже! Мы люди вольные, веселым ремеслом промышляем. Из, урок мы, фартовых, значит.
Болдырев резко скомандовал:
— Ну-ка, лапы на стол!
Диверсант послушно выложил на стол руки — довольно грязные, с черной каймой под ногтями. Были, однако, эти верхние его конечности гладкие, узкие, не утомленные, не разбитые тяжелой работой.
Болдырев присвистнул:
— Барские ручки-то! Ишь, нежные, как у бабы…
— А то! — охотно подхватил арестованный. — В нашей фамилии даже дедушка, царствие ему, варнаку, небесное, тачкой рук не поганил. А батяня тем более — знатный майданщик был. Так что, гражданин командир, мне сам бог велел промышлять по фартовой линии…
В его болтовню вмешался Шестаков:
— Где и когда вы с ним договаривались?
— С кем? — искренне недопонял уголовник. — Это, значит, с батяней, что ль?
— Ты мне вола не крути! — сердито сказал Шестаков. — Ну, с этим вот… с «Лександром».
— А-а!.. Дык я уже начальничку… — арестованный повел светлым пустым взглядом в сторону следователя, — докладал: сошлися мы в пивном заведении братцев Муратовых…
— Это еще что за заведение? — спросил Шестаков.
— Столовая номер три в городе, по-нынешнему, — пояснил Болдырев.
— Так точно, — подтвердил уголовник. — Было это под вечер в субботу, как сейчас помню, недели три тому… Федор Муратов говорит: иди, мол, вон к тому столику, тобою человек хороший интересуется…
Болдырев спросил:
— Как он вам объяснил цель нападения?
Арестованный ответил не задумываясь:
— Тогда он ничего не объяснял. Дам, говорит, дело доброе, и ладно…
— А когда же?..
— То позавчера. Встренулись мы, он говорит, что денежный ящик для хлебного похода привезли. Схоронили, говорит, его на «Пронзительном». Ежели, сказал, лапшу не провешаем, то по хорошему кушу возьмем, денег там много. Всем, мол, хватит. А галошу эту на дно пустим — и концы в воду. Это уж как есть, точно… — И уголовник радостно захохотал, весьма довольный своей шуткой.
Болдырев взял со стола папку с делом, незаметно подмигнул следователю и позвал Шестакова:
— Пошли ко мне…
В своем небольшом кабинете Болдырев перелистал папку, бегло просмотрел протоколы допросов арестованных.
Несколько листков, написанных корявым почерком, вынул из папки, протянул Шестакову.
— Остальное все шваль, уголовная шушера… — пробормотал чекист. — И главное — никто про него ничего не знает.
— Муратова надо допросить, — сказал Шестаков. — Он, наверное, кое-что знает.
— Может, и знает, да не скажет, — зло сказал Болдырев. — Мы к ним давно присматриваемся, к братьям этим, но и сажать смысла нет: их трактир для нас — как рыбный садок. Мы там уже немало всякой рыбки выловили…
— Понятно…
Болдырев снова раскрыл дело, лениво полистал его, перечитал какой-то протокол. Потом взял в руки женский фотоснимок, повертел его и так и сяк, хотел положить обратно в папку. Но его заметил Шестаков. Он отложил протоколы допросов в сторону, заинтересовался:
— Ну-ка, ну-ка, покажи!
В руках Болдырева было фото Лены Неустроевой.
Скрывая волнение, Шестаков спросил:
— Это откуда здесь?
— Главарь их обронил… — как-то неохотно ответил Болдырев. — Когда через ограду порта прыгал… Патрули потом обнаружили…
— А кто такая? Ты ее не знаешь?
— Понятия не имею…
Шестаков долго, напряженно смотрел на фото. Наконец, будто через силу, спросил:
— А где его след потеряли, главаря?
Болдырев посмотрел на Шестакова с удивлением:
— На Шелогинской. А что?
— Да так, ничего… Так-так-так… — задумчиво бормотал Шестаков.
В конце концов он, по-видимому, пришел к какой-то догадке.
— Слушай, Андрей Васильевич, — сказал он вдруг. — Дай-ка мне эту карточку на денек…
Болдырев усмехнулся:
— Что, понравилась? Или знакомая?
Шестаков смотрел мимо него в окно:
— Понравилась… Очень понравилась… — и спрятал фотокарточку в карман.
Спустя несколько минут он был на Шелогинской. Вот и дом Неустроевых.
Лена открыла ему дверь, с радостной улыбкой потянулась навстречу — хотела обнять, но Шестаков мягко отстранил ее:
— Лена, я не люблю хитрить. И не умею… Я ведь всегда говорил тебе правду, так?
С удивлением взметнулись темные густые брови:
— Так. Но…
— И ты мне должна… просто ты обязана… обязана сказать мне…
— Но я никогда не давала тебе оснований подозревать меня во лжи… — сказала Лена обиженно, с достоинством.
— Поэтому я и спрашиваю тебя напрямик…
Шестаков полез во внутренний карман пиджака. Протянул ей фотографию:
— Кому ты дарила этот снимок?
Лицо ее разом побелело. Карточки не взяла, отвернулась отошла к окну. Долго смотрела на улицу, потом очень медленно, глухо спросила:
— Николай, а ты вправе задавать мне такие вопросы?
Шестаков сказал с волнением:
— Да, вправе! Я никогда не задавал тебе ни одного вопроса, который касался бы твоей прежней жизни. Все, что ты хотела мне рассказать, было для меня достаточным…
Не оборачиваясь, так же глухо, надтреснутым голосом Лена спросила:
— Тогда почему же сейчас…
Мучительно запинаясь, Шестаков перебил:
— Потому что сейчас это касается не только меня… И дело не только в моих чувствах…
Лена резко повернулась к нему:
— Почему? Почему моя старая фотография касается кого-то, кроме меня?!
Шестаков мгновение молчал, потом тихо, с горечью произнес:
— Потому что я взял эту фотографию в Чека. А потерял ее наш враг. Бандит и убийца…
Лена в испуге зажала ладонью рот:
— Господи! Господи! Почему нет дня покоя и тишины! Господи, у меня нет сил для всего этого…
Шестаков спросил требовательно:
— Лена, я прошу тебя… скажи — кому ты дарила это фото?
Лена отрицательно покачала головой.
Шестаков подошел к ней вплотную, выдохнул:
— Чаплицкому?!
Лена смотрела прямо перед собой. На виске ее, под прядкой волос, выбившихся из-под пучка, пульсировала нежная голубая жилка.
Шестакова залила волна гнева и возмущения.
— Лена! Лена! Он здесь? — кричал он. — Чаплицкий в Архангельске?!
Лена молчала. Из глаз ее выкатились две слезинки, потом побежали другие, быстрее, все быстрее, заливая лицо. Тело ее сотрясалось от страшного внутреннего напряжения в молчаливой истерике.