Кристофер Харт - Аттила
Луки, которыми пользуются римлянами, стреляют на почтенное расстояние в триста пятьдесят ярдов или около того. Лук гунна посылает стрелу более, чем на пятьсот ярдов — на немыслимые полмили! Когда это впервые увидели в сражении, этому просто не могли поверить. Враги говорили, что гунны — не люди, а, должно быть, адские отпрыски колдунов и ведьм пустыни. Но в конце концов оказалось, что они люди, как и все прочие.
Стрела вылетает из лука гунна с ошеломляющей силой, поэтому через две сотни ярдов, когда римские стрелы в основном уже опускаются и падают в траву, стрела гунна все еще может без напряжения пробить деревянную доску толщиной в дюйм. Когда приходится сражаться против гуннов, от доспехов мало толка. Даже закаленная сталь становится просто мертвым грузом против этих ужасных, изогнутых луков и свистящих стрел.
Кроме того, воин-гунн демонстрирует потрясающее искусство верховой езды. Он может скакать во весь опор, каждые четыре-пять секунд выпуская свои смертоносные стрелы. При такой скорости практически невозможно поразить его в ответ, а сила и выносливость его крепкой низкорослой лошадки таковы, что она может нести на себе всадника и скакать при этом галопом целый час. Благородные испанские и каппадокийские лошади империи или же красивые, своевольные армянские и парфянские кони выдохлись бы за четверть этого времени.
Оказавшись рядом с врагом, воин-гунн может соскользнуть с чепрака и съехать на бок своему коню, удерживаясь только бедрами, и при этом по-прежнему скакать галопом и стрелять. Он может наклониться так низко, что будет стрелять из-под шеи лошади, пользусь ее телом, как прикрытием. Так стоит ли удивляться тому, что каждое племя по всей Скифии боялось гуннов? Или тому, что к этому времени каждая империя в Европе и Азии тоже начала их бояться?
Таковы были эти люди, которые пересекали великие равнины в своих крытых шкурами повозках, и их женщины и дети были такими же крепкими, как и мужчины. Повозки шли колонной, растянувшись назад так далеко, что невозможно было охватить их взглядом, рассыпавшись по безводной степи, и колеса этих скрипучих деревянных повозок поднимали пыль, рдеющую в лучах заходящею солнца. Чтобы пересечь вброд большие реки этой страны, могли уйти недели: когда они заходили глубоко в воду, над ревом скота поднимались песни кочевых погонщиков, фыркали лошади, под огромными деревянными колесами расплескивалась вода, визжали женщины, орали мужчины и возбужденно смеялись дети.
Племя продвигалось на запад, где столкнулось — и сражалось со всей своей свирепостью и безрассудством — с племенем, шедшим впереди. Они не делали различий между солдатом и штатским. Когда наступал час битвы, они ставили повозки в круг, чтобы спрятать женщин и детей внутри, каждый мужчина брал лук и копье и садился верхом на свою лошадку; сражались все. Каждый мужчина был воином — как в гражданской армии в Риме много лет назад, в дни его республиканского величия.
Но не надо думать, что эти племена занимали территории в том смысле, в каком захватывал территории и строил империю Рим. У этих народов не было ни границ, ни империй — они были кочевниками и поклонялись самой зеллле, как своему наследственному дому. Хотя одну группу гуннов — черных гуннов, народа Аттилы, несущих основной ужас остальным племенам — видели раньше на северных и восточных берегах Дуная, в Транс-Паннонии, с тех самых пор, как Баламир привел их в Европу за три или четыре поколения до Ульдина, время от времени они просто исчезали из вида. Потом даже богатые пастбища в займищах Дуная истощились, и гунны снова перекочевали на восток, перейдя через Харвадские горы, — которые римляне называли Карпатскими, — и спустившись на равнины самой Скифии. Многие из них смотрели назад, на восток, даже когда находились западнее Харвадских гор, где все еще живут многие их братья-гунны. И хотя они с жадностью вглядываются в мрамор и золото империй Средиземноморья, их мысли и мечты по-прежнему стремятся к открытым степям Азии — своему истинному дому. И летом, когда дни в году удлиняются, многие гунны из Паннонии, если не сражаются в это время со своими соседями, устремляются на охоту назад, на пустынные и безлюдные просторы Азии — только их они понимают и любят.
А там они многие месяцы живут в седле, опьяненные безграничной свободой и беззаконием этих необузданных земель. Или, скажем, единственный их закон — это закон лука, и аркана, и копья. Они скачут по широким равнинам, спускаются в долины и переходят через горы по узким перевалам в узкие, бессолнечные теснины у рек во время полного, белого паводка. Они охотятся на диких зверей, презирая жалкую, оседлую жизнь, которой живут люди в мире закона и цивилизации. Они охотятся на медведя и волка, на рысь, леопарда и зубра. Когда наступает зима, и мех диких животных становится густым от холода, они охотятся на горностая, бобра и норку. Они возвращаются, и сани потрескивают на полозьях из дерева и кости, потому что с верхом завалены мехами, богатыми, лоснящимися шкурами, искрящимися от скифских морозов. Эти меха они продают хитроглазым купцам в греческих торговых городах на берегах Эвксинского моря, в Танаисе, Херсонесе и Офиузе. Или еще дальше на запад, на рынках на Дунае и на ярмарке Маргуса.
На ярмарке Маргуса все и начнется. Там, где начнется конец всего.
2
В горы
Мальчика грубо разбудил один из палатинских гвардейцев. В руке он держал факел. На улице все еще было темно.
— Вставай и одевайся. Мы отправляемся на рассвете.
— Отправляемся? Куда это?
— В Равенну.
Всего через несколько минут он уже сидел рядом с Олимпием, одним из главных дворцовых евнухов, в высоткой, чрезмерно разукрашенной либурнийской карете, катившей по темным и безмолвным улицам Рима. Похоже, Олимпий здорово не хотел, считая это личным оскорблением, все путешествие провести рядом с полудиким гунном, и настоял на том, чтобы Аттилу как следует обыскали прежде, чем он согласится сесть рядом с мальчиком. А что вы думаете — у маленького варвара запросто может оказаться кинжал или что-нибудь в этом роде! Солдаты исподтишка переглянулись — удар ножиком в громадные мясистые телеса Олимпия вряд ли оказался бы фатальным. Мальчика должным образом обыскали и заявили, что он чист. Теперь Олимпий сидел рядом с Аттилой, время от времени прижимал к губам небольшой шелковый лоскут, пропитанный розмариновым маслом, чтобы оградить себя от омерзительных, болезнетворных испарений, которые наверняка исходили от мальчишки, и не желал ни слова ему сказать. Аттила этому радовался. Он не мог придумать, о чем бы ему захотелось поговорить с Олимпием.