Зиновий Давыдов - Беруны.
XXI. ЧЕРНЫЙ КРЕСТ НА ОДНОМ ИЗ СКАТОВ ЛОЖБИНКИ
Федор, прикрытый новой оленьей шкурой, лежал в лодке, предназначенной теперь для последнего его плавания. Не могло быть сомнения в том, что Федор умер, что он не видит, не слышит, не сознает. Но старый кормщик Тимофеич думал, что Федор теперь уже далеко от Малого Беруна. Может быть, думал Тимофеич, Федор сидит теперь со своими румынцами, такими же бедоношами, как и он, где-нибудь в винограднике в счастливом краю, и золотое вино пенными струями, журча, натекает им в подставленные ладони.
Тимофеич, не смыкавший глаз целые сутки, прилег на печи, когда Степан и Ванюшка вошли в избу и стали шептаться в углу, глядя на лодку, словно качавшуюся в багровых волнах колеблющегося света. Было тихо и торжественно, как никогда ещё в этом горьком убежище маеты и убогости. Трещали светильни в медвежьих черепах; лодка словно плыла куда-то по течению времени; шебаршил в сенях бодрствовавший медведь; засыпая, думал невесть о чем старый кормщик Алексей Тимофеич, зараженный дремучим мужицким суеверием и полный порожденных жизнью на море легенд.
Наутро Тимофеич расправил свою мохнатую бороду и, отставив в сторону догоравшие светильни, взялся за корму, чтобы вывести лодку с Федором на большую воду из открытого бурям, неспокойного водоворота, каким была его незадачливая жизнь. За нос лодки взялся Степан, и они сняли суденышко с нар и вынесли его из избы. Лодка была тяжела, и её нужно было тащить волоком сначала вниз к ручью, потом вверх по скату ложбинки, где среди зеленого мха чернела не дорытая вчера могила. Степан и Ванюшка и давно привыкший к упряжке медведь потащили вперед лодку с неподвижно лежавшим в ней седобородым Федором, а Тимофеич шел сзади, подталкивая её с кормы захваченной с собою рогатиной. Старый кормщик, он направлял ход и этого судна, ведя его меж камней и попадавшихся по дороге водороин.
Придя на место, они все трое принялись рубить и копать только сверху оттаивающую здесь землю, пустив в ход топор, рогатину и якорную лапу. Медведь подошел к лодке, постоял понурясь и принялся ходить вокруг неё, вытянув шею и пригнув голову до самой земли. Он ходил так непрерывно, словно служил какую-то свою медвежью панихиду, и остановился только тогда, когда Тимофеич стал обвязывать лодку оленьими шкурами, взглянув в последний раз на Федора. Тот лежал неподвижно, вытянув ноги, в одной из которых и сейчас ещё продолжала скучать английская пуля.
Бугорок, выросший в этот день на мшистом скате ложбинки, был выложен по краям мелкими камнями, и крест из зеленого мха лег поверх во всю длину бугорка. А через неделю сюда был принесен другой крест, слаженный из какого-то дерева – одного из тех, которому не знал названия никто здесь на острове. Может быть, Федор понюхал бы это дерево, поскреб его ногтем, погрыз бы кусочек зубами?.. Оно бы напомнило ему растения Южной Америки, где он нанялся на корабль «Цветущая роза», шедший в Архангельск из Рио-де-Жанейро. Но Федору было теперь не до деревьев, не до Америк, не до Святой Елены и Доброй Надежды. Да и самого Федора не существовало больше. Он уже сливался с землею, с воздухом, с клокотавшими вокруг могучими силами природы.
Спустя много лет, когда развалилась поставленная Баланиным на Малом Беруне промысловая изба и ошкуи растаскали во все стороны её прокопченные обломки, черный крест ещё высился над бугорком, на одном из скатов всё той же ложбинки. Мезенские промышленники, побывавшие на острове спустя сорок четыре года, видели этот крест и даже разобрали на нем надпись:
ФЕДОР ИАКИНФОВ ВЕРИГИН. Лето 1747Тимофеич знал отца Федора, Иакинфа, и, выдалбливая на кресте его имя, вспомнил и его смерть, когда у Рыбачьего становища прибило его шнеку, опрокинутую вверх дном и с оторванным кормилом.
XXII. В ОБХОД ПО МАЛОМУ БЕРУНУ
Прошло два года. Все так же за нескончаемыми зимами приходили северные весны, а за коротким и холодным летом шла осень, ничем не отличавшаяся от зимы с её неистовыми метелями и неимоверной стужей. Всё было по-прежнему в избе на острове – и без Федора, как и при Федоре; только просторнее стало на печи да поприбавилось одиночества и грусти. Тимофеич был всё тот же: всё так же вперял он с морского берега в пустое колышущееся пространство немигающее око и так же, как раньше, хрипел и при случае жевал губами. Да и в Степане незаметно было перемен, разве что голосом он как-то приглушился да балагурства стало в нём меньше. Но зато Тимофеичевы зарубки, которыми были испещрены все стены в избе, больше всего сказались на Ванюшке. Мальчиком спрыгнул он шесть лет тому назад на унылый этот берег с уходившей под ногами льдины, и восемнадцатилетним парнем, рослым, хотя и не совсем складным, сиживал он теперь на камнях, где рядом на холме трепыхалась вновь привязанная к жерди медвежья шкура. Ванюха подолгу смотрел вдаль затуманенными глазами, потом сразу срывался с места и быстрее молодого коня носился по берегу, единым махом пробегая расстояние от наволока до того места, куда морем в давнее ещё, по-видимому, время нанесло целые горы выкидника. Подбородок и щеки поросли у Ванюшки какими-то золотистыми кустиками, а длинные светлые его волосы вставали дыбом, когда он носился по острову, без труда преодолевая валуны и водороины, через которые прядал на всем скаку. Эта суровая его резвость печалила Тимофеича, но она подчас прибавляла прежней веселости всё чаще помалкивавшему теперь Степану.
– Ишь, твой-то... что лошак дикий, право слово, – кивал он на Ванюшку, мелькавшего на высоком утесе. – Что ты с ним поделаешь?.. Ничего ты с ним не поделаешь!
Тимофеич высматривал в отдалении кудлатую голову Ванюшки, а Степан продолжал о том же:
– Они с Савкой – пара, право слово... Тот тоже в сенях просто мечется; того гляди – убежит.
В то лето, туманное, но раннее и теплое, они обошли по берегу остров и даже побывали за горой, застилавшей напротив избы небо. Берег – он тянулся по всему почти острову однообразный и неприступный. Ледники твердыми реками сползали кой-где в море, везде валуны и мелкое каменье и немолчный режущий птичий крик. Тимофеич искал чего-то на берегу, но не находил и, ворча, шел дальше. В одном месте они наткнулись на полянку, по которой были разбросаны золотые монетки цветущего курослепа; в другом – на рыбий зуб[41]. Может быть, ошкуи охотились раньше в этих местах на сонных моржей и здесь же их пожирали, оставляя после расточительных этих пиршеств одни только драгоценные несокрушимые моржовые клыки? Тимофеич принес их в избу целую охапку.
Всем троим, да и покойному Федору, когда он в силах был двигаться, давно хотелось побывать за горой и посмотреть, чего он там все ухтит, как не раз спрашивал до сих пор не привыкший к этому уханью Ванюшка. Гора за ложбинкой, за черным крестом Федоровой могилы, вздымалась крутым, остроконечным шлемом, ступенчатым, как оказывалось, когда к нему подходили ближе. О подъеме на гору нельзя было и думать: крутые каменные ступени были рассчитаны всеустрояющей природой на шаги великанов. Нигде пока не видно было овражка или какого-нибудь другого хода, через который мыслимо было бы взять гору какой-нибудь уловкой, а не бесполезным здесь нахрапом. Но Тимофеич решил пойти горе в обход, чтобы выйти к ней с противоположного края.