Зиновий Давыдов - Беруны.
Степан снял малицу и перевязал узлом рукава. Он напихал в неё ложечной травы доверху, и оба поторопились домой со своей ношей, в которой играли струи жизни, бродили соки исцеления.
Тимофеич сразу же полез к Федору на печку и стал набивать ему кровоточащий рот свежими листьями. Федор жевал траву расшатанными, еле державшимися в синих деснах зубами; ему приятен был её кисловатый вкус, и он глядел вверх на склонившегося над ним Тимофеича благодарными глазами. Крутые слезы катились по землистым щекам Федора, застревая в его круглой бороде, столь похожей теперь на бороду Афанасия – второго Марьиного мужа. Но Федор скоро устал жевать, и мягкая сонливость, словно пологом из густой кисеи, отделила его от Тимофеича, продолжавшего стоять на коленях у его изголовья. Федор мерно дышал, уткнув вверх свою седую бороду, в которой запутался зеленый листок.
XX. ФЕДОР ВЕРИГИН ЗАКАНЧИВАЕТ СВОИ СТРАНСТВИЯ
Ложечная трава помогла Федору только на первых порах. Всё же он промаялся ещё с год и умер на следующее лето, когда солнце катилось по небу круглые сутки, не западая за небоскат, а только сникая за гору. Федор закончил свои земные дни, по расчетам Тимофеича, продолжавшего делать свои отметины и зарубки, 27 июня.
С весны, ещё до того, больному Федору стал мерещиться Андрей Росомаха, с которым они оба были в лодке перед тем, как её разбил раненный Степаном кит. Федор рассказывал Тимофеичу, что светлыми ночами Росомаха заглядывает к ним в высокие оконца и манит Федора пальцем.
Федора угнетали эти видения, и он постоянно говорил о них Тимофеичу, оставшемуся в избе, когда Степан и Ванюшка уходили с пиками и рогатиною со двора.
– Вот и прошлой ночью тоже стучался, – жаловался он Тимофеичу, потевшему не первый уже день над толстым бревном, из которого ладил долбленую лодчонку-однодревку. – Весь зеленый, борода повылезла, и пальцем зовет... Не к добру это, Тимофеич!
Старик и сам думал, что не к добру, но уклонялся от ответа, пытаясь завести разговор совсем о другом.
– Вот ты, Федя, пропадал в тех землях целых двенадцать лет. Как же тебя бог вынес оттуда и ты опять выплыл на Мезени?
– Не бог меня вынес, – угрюмо ответил Федор, – а бежал я оттуда опять, и сызнова на муку и на проклятье.
Федор закрыл глаза и, казалось, совсем заснул, но через минуту он опять уставился в черную от многолетней копоти кровлю и без всяких напоминаний начал снова:
– Нас пятеро тогда стакнулось, все из нашей батареи; сговорились бежать на американский корабль, там уже со шкипером товарищи наши сладились. Мы ночью переоделись матросами да и вышли в шлюпке в море, а корабль тот на другой день нас должен был подобрать. И как отвалили мы от берега, то и видим, что люди бегут по всему берегу с фонарями, такая суетня, нас ищут. Мы и приналегли и отошли много и ещё больше, так что зашли куда и не надо. И прождали мы тот корабль целых трое суток и целых трое суток всё на одном месте вертелись. А было у нас в шлюпке там припасено больше полпуда сухарей и воды бочонок. Ну, и компасок захватил один из нашей батареи, и была при нем карта, чтоб, значит, корабль тот в том месте выждать. Только прождали мы тот корабль напрасно и не видели его больше. Тогда говорит один, что, братцы, всё равно нам пропадать, поднимемся мы тут повыше, тут, говорит, не так чтобы далёко есть островок Вознесенье, так мы там пока что... Но не вознеслись мы на то Вознесенье, а как-то промахнули мимо. Тогда этот и говорит, чтобы идти нам к американцам в Южную Америку, потому что нам всё равно теперь пропадать. Настроили мы из рубашек парус, один и другой, и идем так помаленьку к американцам, понемногу подвигаемся, а в брюхе у нас пусто и жрать нам, прямо сказать, нечего. Как прикончили мы наши сухари, так неделю не обедали – неделю хлеба не ведали. Дерево какое-то жевали, сапоги резали и кожу ту глотали, а только это, скажу я тебе, один обман, и сытости от этого ни вот столько. Тогда один говорит, англичанин, – все они четверо из англичан были, – он говорит, что, братцы, смерть наша пришла и чтобы дно в шлюпке проломить, сразу конец, чем такую муку нам терпеть. Но мы на это не согласны были. Тогда этот англичанин говорит, чтобы жеребьи метать, кого убить, чтобы нам мясом тем напитаться. И как мы были в крайности, то пошли на то, чтобы жеребьи метать.
Тимофеич перестал стучать топором и с ужасом во все глаза глядел на Федора, лежавшего на нарах и словно не замечавшего вперившихся в него немигающих очей старика.
– И как жеребьи метали, то и вышло, чтобы нам напитаться тем самым англичанином, который штуку эту выдумал.
Федор продолжал свой рассказ с таким жестоким спокойствием, словно решил напоследок поиздеваться над Тимофеичем, и над самим собой, и над всей своей до времени закатывающейся жизнью.
– Англичанин тот взял острый гвоздь и стал тыкать себя тем гвоздем и туда и сюда, и как изошел кровью и стал мертв, так другой отрезал от него изрядно и повесил сушить, и напитались мы тем мясом... тем мясом...
Федор сбился и стал захлебываться от начавших его душить рыданий. Тимофеич подбежал к нему и поднял его руку, беспомощно свесившуюся с нар. Федор вцепился старику в рукав и бормотал что-то, пытаясь что-то объяснить. Но это никак ему не удавалось, и он впал в тяжелое забытьё.
Он умер в ту же ночь. Ему ничего не удалось объяснить Тимофеичу, хотя тот не отходил от него ни на шаг до самого конца. И когда не стало никаких сомнений в том, что Федор Веригин закончил свои столь необычайные странствия, Тимофеич поставил только что выдолбленную лодку на нары и уложил в неё Федора, прикрыв его оленьей шкурой. Потом зажег у его изголовья три светильницы – три медвежьих черепа, наполненных звериным жиром. А на другой день с утра Степан и Ванюшка взяли с собой топор и якорную лапу и пошли рубить промерзшую землю на противоположном скате ложбинки, где были разбросаны зеленые коврики цветущего мха.
Работа эта была нелегка – Степану с Ванюшкой не удалось её окончить в тот день. И когда солнце закатилось за гору, они пошли домой, где на чисто убранных нарах лежал в лодке покойник, а в сенях сопел растревоженный, смутно чуявший неладное медведь.
XXI. ЧЕРНЫЙ КРЕСТ НА ОДНОМ ИЗ СКАТОВ ЛОЖБИНКИ
Федор, прикрытый новой оленьей шкурой, лежал в лодке, предназначенной теперь для последнего его плавания. Не могло быть сомнения в том, что Федор умер, что он не видит, не слышит, не сознает. Но старый кормщик Тимофеич думал, что Федор теперь уже далеко от Малого Беруна. Может быть, думал Тимофеич, Федор сидит теперь со своими румынцами, такими же бедоношами, как и он, где-нибудь в винограднике в счастливом краю, и золотое вино пенными струями, журча, натекает им в подставленные ладони.