Мор Йокаи - Когда мы состаримся
Ох уж эта цыганочка!
Никогда ещё его благородие господин исправник не усаживался в коляску с бóльшим облегчением. Поскорее бы прочь, подальше от этого дома, от этих треклятых ланкадомбских усадеб.
Лишь когда коляска далеконько уже пылила по дороге, отважился он на вопрос:
— Что же, уважаемый, хозяйка та — и взаправду цыганка?
— Взаправду, ваша милость, взаправду!
— А как же это вы, уважаемый, мне даже не сказали?
— А вы, ваша милость, не спрашивали!
— Вот, значит, уважаемый, почему вы по траве-то со смеху катались?
— Поэтому, ваша милость, поэтому.
— Ну, что же, — вздохнул исправник тяжело, — жене моей хоть, по крайней мере, не говорите, что меня цыганка целовала.
V. Звериное логово
В те поры об урегулировании Тисы[76] не приходилось и мечтать, оно даже не вступило в стадию «pium desiderium», благих пожеланий. Равнину вокруг Ланкадомба, где простираются ныне свекловичные поля, пропахиваемые четырехрядными дисковыми боронами, покрывало ещё необозримое болото. Подходило оно прямо к Топанди под огороды, от которых отделялось широкой канавой. Сужаясь и виляя, терялась эта канава в густом камыше и в засушливые годы превращалась в подобие протоки, по которой сбегала в Тису болотная вода. В дождливое же и паводковое время вода, естественно, устремлялась в обратную сторону, вверх по тому же руслу.
Всё огромное болото до ближайшего села было владением Топанди и вместе с прилегающими изволоками составляло десять — двенадцать квадратных миль. После сильных морозов сюда ходили жать камыш, а лисьи и волчьи облавы подымали великое множество зверя. Охотники со всей округи с утра до вечера выслеживали по берегу лысух либо вдоль и поперёк бороздили болото в своих душегубках: что кому больше нравится. Всякой водоплавающей птицы стрелялось тогда невесть сколько, беспрепятственно и невозбранно.
Один из предков Топанди разрешил даже добывать здесь торф. Но теперешний владелец запретил этот вид отечественных промыслов, коим местность была совершенно обезображена. Возникшие же после добычи ямины ещё пуще заболотились, став смертельной угрозой и для двуногих, и для четвероногих.
Тем не менее прямо посередине болота высился громаднейший стог сена, различимый глазом и с террасы Топанди. Сметали его лет десять — двенадцать назад; на редкость сухое лето позволило тогда обкосить все, какие можно, кочки и бугры. Но зима выдалась мягкая, к стогу ни на телеге, ни на санях оказалось невозможно подобраться. С тех пор сено успело сопреть; с сопревшим с ним не стоило и возиться — так оно и осталось там, совсем побуревшее, а сверху поросшее даже мхом и травой.
— Гляньте-ка, видите этот стог? Наверняка кто-то облюбовал там себе пристанище, — говаривал Топанди собутыльникам-охотникам, глазевшим на примеченную ими гору сена. — Я часто там струйку дыма вижу по вечерам. Что ж, славное местечко, ничего не скажешь! И от дождя защита, и от стужи, и от жары. Сам бы там поселился с удовольствием!
Собутыльники, охотясь, несколько раз пытались подобраться к стогу, но безуспешно. Лодку не подпускал кочкарник, а кто отваживался на своих двоих пуститься через него, рано или поздно срывался, и спутникам лишь с большим трудом удавалось на верёвке вытянуть пострадавшего из бездонной пузырящейся мочажины.
В конце концов порешили не трогать скрывающегося там, в еле видной дали, среди выдр и волков, беглеца, одичалого отщепенца человеческого рода, раз уж сам он никого не обижает, не трогает. На том и успокоились.
Все даже среди бела дня обходили этот подозрительный стог. Что же это за смельчак, который не боялся туда наведываться и ночью?
Чьи шаги оглашали топкие мшистые просторы, когда месяц, окружённый предвещавшим дождь туманным ореолом, струил свой серебристый свет, придавая окрестностям жуткий, призрачный вид, и топь заволакивалась мглистой пеленой испарений; когда отсыпавшиеся днём болотные твари оживали и кваканьем, шипеньем, шорохом возвещали, что здесь — царство прели и смрада; когда выпи перекликались со своих тростниковых гнёзд, волки возносили к небу тоскливый вой, а месяц застилало облако, похожее на что-то ему шепчущее привидение, и трепет пробегал по камышу, и тишина наступала мёртвая, ещё более пугающая, чем всё таинственное ночное разноголосье?.. Чьи это шаги?..
Одинокий всадник пробирается по топкому бездорожью.
Конь его проваливается по брюхо, след копыт тотчас затягивается тиной; единственные вехи — стебли тростника, заломленные по пути отсюда.
Смышлёный конь зорко их примечает, раздувая ноздри, нюхом помогая себе не заблудиться в беспорядочно переломанной чаще. Но вот кончился тростник, впереди — торфяник с его перепутанной, переплётшейся травянистой растительностью, не сохранившей никаких прошлых следов. Тут острое зрение помогает сообразительному животному. Ловко выбирает оно островки твёрдой почвы, перескакивая с кочки на кочку. Меж ними зеленеет трава, даже с жёлтыми цветами, но конь знает, чует, у него есть опыт: это — обманчивый, тонкий покров, под ним — жадная глубь, заполненная болотной жижей торфяная выработка; шаг — и она поглотит ступившего на мшистую мураву. Миновав торфяник, конь дальше идёт своей опасной, угадываемой болотной тропой.
А что же всадник?
А он спит себе.
Спит прямо в седле, пока лошадь петляет по этому богом проклятому месту: слева — погибель, справа — погибель, внизу — разверстая могила, кругом — ночная пелена. Спит всадник, клонясь корпусом взад-вперёд, поматывая головой. То вдруг подымет её, наподобие седока в повозке при сильном толчке, то, дремля, опустит опять. И однако же, крепко сидит в седле, будто влитой. Спит лишь его голова, руки-ноги бодрствуют. Ноги упёрлись в стремена; одна рука сжимает поводья, другая — двуствольное ружьё с курками на взводе.
Смуглое лицо его в лунном свете кажется ещё смуглее, длинные курчавые волосы спутанными завитками выбиваются из-под шляпы. Орлиный нос, чёрные усы и борода в свой черёд выдают цыганское происхождение. На нём заношенный синий доломан с накидными шнурами-петлями, кое-как застёгнутый вкривь и вкось. Поверх доломана — прихваченный поясом бараний тулуп с порядочной дырой: зацепился где-то и вырвал кусок.
Сладко спит верховой; по таким делам и местам, видно, ездил, что отдыхать было некстати и некогда. Но теперь он дома, теперь ни души кругом, можно спокойно приклонить голову — на шею лошадиную.
И конь будто чувствует, что хозяин спит: старается лишний раз не тряхнуть, даже тучи липнущих кусачих мошек отгоняет. Знает, что иначе разбудит седока, а в том нет пока нужды.