Иван Дроздов - Голгофа
— Что вы, дядь Коль! Сейчас деньги ничего не стоят. Подождать бы лучше.
Не любил Серафим, когда дядя сувениры продает.
— Свези, говорю! Надо же мне жрать чего–нибудь!
— Хорошо, хорошо. Свезу в комиссионный, да только что они дадут за него? Старая модель, из моды вышла.
Николай Васильевич достал самовар, сделанный по особому заказу, подал племяннику. Тот его захватил под мышку и вышел. Но скоро в дверь снова позвонили. На этот раз приехал Вадим, личный шофер Свирелина, возивший его все двадцать лет работы в комитете.
— А-а… Это ты. Проходи.
Интонация в голосе Свирелина была другая. Он любил Вадима, помог ему получить квартиру, устроил дочку в институт… Вадим помнил все это, и теперь, когда в комитет пришел другой начальник, он, улучив час–другой, заезжал по старой памяти к Свирелину, спрашивал, не нужна ли машина. Машина Свирелину хотя и нужна бывала, но затруднять Вадима он не хотел, а вот чаем его поил, и сидели они на кухне, вспоминали былые дни, говорили о днях нынешних. Вадим ничего не рассказывал о своем новом начальнике — деликатный и умный он человек, а Николай Васильевич ни о чем его не спрашивал.
— На что живете, Николай Васильевич? Скоро ли пенсию дадут? Может, мне шефа попросить — пусть похлопочет.
— Шефа не проси. Пенсию раньше срока только президент может дать, а президент меня не любит. Не надо, не проси.
Минуту–другую молчали. А потом Свирелин, глянув на самовары, сказал:
— Свези куда–нибудь самовар. Я бы за квартиру заплатил.
— Давайте! Я живо, сей момент.
Через полчаса Вадим уже в дверях, с деньгами:
— Пять миллионов дали. Я им сказал: самоварчик–то на заказ изготовлен, подарочек для министра. Они и так повернут, и этак… Говорят: три миллиона. А я им: нет уж, господа хорошие. Я его в другой магазин свезу, там–то и все шесть миллионов отвалят. Ну и… сладились на пять. Не продешевил ли?..
— Что ты, Вадим. Серафим еще лучше самовары ювелирам сдал — по полмиллиона получил.
— Полмиллиона! Плут он, ваш Серафим. Креста на нем нет!
— Креста нет, это уж верно. Не верит он ни в Бога, ни в черта. Такой у меня племянничек.
Вадим уехал, а часа через два явился Серафим. Он тоже ездит на автомобиле, но только автомобиль у него собственный и очень дорогой — «Мерседес» последней марки. И дядю подвести куда–нибудь он не предлагает.
— Вот! — протянул он деньги. — Больше не дают. Триста тысяч.
Свирелин не повернулся на голос Серафима, пошел на кухню. Серафим положил на стол деньги.
— Вы, я вижу, недовольны — так и не просите в другой раз! Я с этим проклятым самоваром мотаюсь по городу, стараюсь всучить его…
— С чего ты взял, что я недоволен. Спасибо за хлопоты. Вот тебе сто тысяч.
— Зачем они мне?
— Как зачем? Бензин жег, время потратил.
— Да ладно вам, дядь Коль. Чай, мы не чужие. Ну, я поехал. Если понадоблюсь — звоните.
Николай Васильевич долго и тщательно закрывал замки и недовольно ворчал, словно заговаривал дверь от нечистой силы.
Пять миллионов его ободрили; он посмотрел на самовары — еще три осталось, подошел к книжному шкафу, в котором плотными рядами лежали альбомы художников. Он сам в молодости баловался кистью и коллекционировать альбомы было его страстью.
На стол председателя стекались книги из всех типографий страны; директора показывали министру товар лицом, а Свирелин разглядывал книги и лучшие из них откладывал. Альбомам отдавал предпочтение.
Оснащением типографий, выпускавших изобразительную продукцию, занимался сам. Ездил в Италию, Францию, несколько раз бывал в Лейпциге, где издавна искусство переводить краски на бумагу было самым высоким, и всюду заказывал машины, целые системы механизмов, и даже привозил мастеров. Под конец его правления типографии Москвы, Ленинграда, Харькова и Калинина выпускали альбомы, открытки, отдельные красочные листы с портретами и картинами не хуже, чем в Лейпциге. И в его квартире этих альбомов скопилось множество, вот только жаль, что спрос на них теперь упал: богатеи искусством не интересовались, а бедным не до книг и альбомов; но и все–таки: он однажды для пробы отнес Веласкеса в магазин старой книги, там за него дали хорошую цену, и деньги получил сразу.
Подошел к полкам, где хранились художники эпохи Возрождения. Как–то редко и криво были расставлены здесь альбомы. Фламандских художников совсем не было. Перерыл, пересмотрел все — нет ни одного!..
От неожиданности сел на табурет. Крадут, таскают альбомы! Серафим и его матушка!.. Больше некому.
Вернулся в гостиную, открыл самый нижний ящик серванта. Стал считать комплекты серебряных ложек, вилок, ножей. Не знает он, сколько их было, но заметил: многих недоставало. Не видно и самого дорогого набора на двенадцать персон — серебро с червленой вязью и позолотой…
Долго сидел удрученный. Серебро берег про запас. Золота у него не было, а все украшения жены отдал Матрене. Она была старше его на пятнадцать лет, но украшения любила. Приходила два раза в неделю: варила борщ, кашу, делала салат и уходила. Дома оставался второй сын Роман. Рожден с болезнью Дауна, плохо соображал и мог запалить квартиру или залить соседей. Матрена и хотела бы насовсем переселиться к брату, да не на кого оставить сына. Серафим как–то сказал дяде: «Мы для Романа найдем сиделку, а мама будет жить у вас». И потом с тревогой добавил: «Демократы, они ведь звери: запросто квартиру отберут». Николай Васильевич пробурчал в ответ: «А меня куда же?.. У меня вон за сервантом ружье стоит, я ведь и стрелять умею». — «Стрелять? — возразил племянник. — Они с милицией придут. За шиворот — и на улицу. И станете вы, дядя Коль, бомжем. Ваш–то Кац в кепке церемониться не любит». — «Почему же это он мой?» — удивился Свирелин. «А чей же он, мой что ли?.. Это вы или такой, как вы, его в Моссовет запустили и должность ему высокую дали. От вас, от министров, они пошли, кацы всякие. А теперь–то смотрите им в рот: захочет — оставит вам министерскую квартиру, а не захочет, так и не прогневайтесь. В котельнях разных да в сырых подвалах живите. Власть, она шутить не любит — не мне вам рассказывать!» «Да уж… — невесело размышлял Свирелин. — Выкинут из квартиры и глазом не моргнут. Горбачев президентом страны был, а и то в два счета из квартиры вылетел. А брежневская двенадцатикомнатная квартира с двумя бассейнами и двумя зимними садами… Ее чеченец Хасбулатов захватил».
Невеселые это были мысли. И всегда такие разговоры заводил с ним Серафим. Сам он со своей загребущей мамашей точил зуб на его квартиру, — вот только не знал, как к ней подобраться.
Жалко ему было и альбомов, и серебряных приборов… Достал он из серванта бутылку и не спеша наполнял один наперсток за другим. Удивительное свойство имеет водка, это древнейшее изобретение! Пить противно — горькая, дерет глотку, что тебе железная щетка, а проглотишь и слышишь, как по телу разливается горячий ток. И размягчается душа, острее становятся глаз и слух, и неприятность, только что давившая сердце, кажется сущим пустяком… Мир окрашивается в розовый цвет, и ближе к тебе все радости жизни. И даже Нина, такая недоступная, будто к тебе приблизилась… Протяни руку, и вот она, мягкая, теплая, и вся благоухает ароматом полевых цветов.
Замуж?.. А почему бы ей и не выйти за меня?.. Вот скоро получу пенсию, да и продавать кое–чего будем. Наконец, квартиру одну продадим. Зачем нам две. Хватит одной моей. Вон она какая!..
Наполнил наперсток, выпил… Мысли полетели еще резвее, словно поезд, несущий его в Ленинград.
Ленинград он любил и ездил туда часто. Останавливался в гостинице «Европейская», а иногда в «Прибалтийской». Сидит, бывало, в кресле, а за окнами море шумит, и корабли взад–вперед идут. В номер он всегда приходит на подпитии. Настроение хорошее, море зовет и манит… Так бы и поплыл в сторону Англии, а там и дальше в Испанию…
Уж и не было жалко альбомов и серебряных приборов, не таил обид на Серафима и Матрену. Пригрелся Свирелин в кресле и уснул.
Утром следующего дня проснулся рано, было еще темно; аэростат, точно вздувшаяся с одного края колбаса, мотался на ветру, и слово «выберем» то превращалось в «выбреем», а то сжималось, и тогда буквы удлинялись и Свирелин читал: «выдерем». Лучи света метались вокруг шара, словно какой–то гиперболоид обстреливал претендента на высшую должность в России.
Николай Васильевич ворочался, кряхтел, как старик, — он после пяти–шести наперстков просыпался рано, а порой и посреди ночи и, как ни старался, заснуть не мог. Лучше бы ему встать, попить чаю, послушать радио, включить телевизор, да там ночью показывают фильмы, где раздевают женщин, понуждают их принимать разные позы, и то в ванную загонят, то в туалет, и с каким–то медленным, иезуитским садизмом выжимают из нее все самое сокровенное, неспешно примеривают для своих утех, а то и зачнут смаковать сами утехи, да не вдвоем, а втроем, вчетвером — целый взвод мужиков нагонят…