Иван Дроздов - Голгофа
Как–то у него в кабинете зашел о ней разговор. Кто–то заметил, что в Америке муж ее мотался по командировкам, а в нее были влюблены все мужчины. И позволил себе нечистый намек. Председатель строго его одернул: «Будьте мужчиной, сударь!» И тот долго извинялся, уверял, что его не так поняли.
Вспомнил этот эпизод и подумал: «Живу с ней в одном доме, со школьной скамьи ее знаю и никогда ничего плохого о ней не слышал».
Женщин такого рода глубоко уважал Николай Васильевич и считал, что целомудренность, однолюбие — их главные достоинства.
Он сам был человеком строгих правил и того же требовал от других, особенно от женщин. В таком мнении он укрепился, когда прочитал где–то о таком явлении, как телегония, — это когда женщина, побывавшая, например, с человеком другой расы, хотя и не понесет от него ребенка, но в будущем может произвести потомство с признаками той самой расы.
Пили чай, и Нина, тонкая и деликатная в отношениях с людьми, не заводила с бывшим шефом дальних разговоров, прибрала стол, сказала:
— Телефон мой знаете, в случае чего — звоните, хоть и ночью, когда угодно.
И ушла. А Николай Васильевич, провожая ее цепким мужским взглядом, думал: «Какая роскошная женщина! И, кажется, одна. Трудно в это поверить, однако всегда одна».
Хорошо было с Ниной, покойно, и все–таки он был доволен, что остался один. Голова теперь не кружилась, но тошнота сохранялась. И он знал, что ему надо делать.
Налил в стеклянную банку литр теплой воды, размешал легкий раствор марганцовки и залпом выпил. Полежал с полчаса, а затем прочистил кишечник. Он знал, что чем–то слегка отравился; в этих случаях всегда испытывал такое состояние. Покойная жена его, Лариса, не была врачом, но каким–то чутьем угадывала хворобу и всегда лечила своим способом. И вправду, через час ему уж было хорошо, настроение повысилось, он даже испытывал легкое светлое чувство радости, возбуждение, каковые обыкновенно являлись в молодости.
В окнах домов и на улицах засветились огни, и звезды едва пробивались сквозь золотистое облако городского освещения. Прямо в окно назойливо и нахально смотрелся висевший над столицей днем и ночью аэростат с огромным портретом Ельцина и со словами: «Выберем себе умного президента».
Свирелин покачал головой: «Ну–ну, выбирайте. Вы, конечно, заведете в Кремль это чудовище».
«Вы» — это народ, с которым Свирелин вел постоянный молчаливый диалог. К народу у него были серьезные претензии. Он еще не забыл, когда слово это вздымало в душе рой высоких устремлений, было свято и исполнено поклонения. Теперь же при слове «народ» он морщился как от зубной боли; считал себя обманутым и оскорбленным: он верил в народ всем сердцем, а этот же самый народ позволил кучке негодяев взять власть и превратить себя в стадо баранов. Он теперь так же относился к народу, как муж к жене, переметнувшейся к другому. Винил и писателей, на чьих книгах воспитывался, и всех великих мужей, призывавших любить простых людей, гордиться принадлежностью к русскому племени. Суворов, сказавший у стен поверженного Измаила: «Я русский! Какой восторг!», казался ему чудаком и позером. Как бы споря с ним, Свирелин ворчал: «Вот он, твой русский народ! Нам дали по шапке, а он и ухом не повел».
Вспомнил библейскую притчу о старушке, подбросившей хворосту в костер, на котором сжигали праведника.
Почувствовав себя вполне здоровым, перебрался с дивана в кресло и включил телевизор. Смотрел он все программы подряд, гнал то каналы с последнего на первый, а то наобо- рот — с первого на последний. Терпеть не мог художественные фильмы и воротил нос от передач, где сидели молодцы, похожие на кавказцев, но не кавказцы, а имевшие свой особенный говор, где вместо «июня» вам скажут «юня» или проглотят букву «р» и затем вытолкнут ее с каким–то неприятным треском. Обыкновенно он искал спортивные передачи, любил футбол, хоккей, но больше всего — художественную гимнастику или соревнования по фигурному катанию на льду.
Сейчас, как на грех, ничего интересного не было, и он вспомнил, что давно не курил, а вместе с пачкой сигарет достал из серванта бутылочку водки и серебряную рюмочку, которую по причине малости называл наперстком. Выпил один наперсток и потом второй… Поставил бутылку в сервант, в дальний угол, а не в холодильник, где она обыкновенно стояла. Подумал: «Хорошо хоть, что ее там не было, когда приходила Нина».
Водка, проливаясь по пищеводу, горячей живительной волной ударяла в голову. Мысли текли резво, и как–то веселее становилось все вокруг, съеживались, уползали в темные углы тревоги, радужно высвечивались надежды, и, словно перистые облака на небе, выплывали откуда–то мечты и всякие смелые планы. Игривым жеребенком выскочила мысль: «А почему бы ей и не стать моей женой?»
Это он о Нине. Мысль такая не однажды заходила в голову, но в последнее время, когда он лишился всех источников дохода, а к тому же стал все больше пить, всякие надежды его оставили.
Вот и теперь — дума–то явилась, но тут же он ее точно холодной водой окатил: за квартиру нечем платить, в магазин не с чем идти, а он — о женитьбе. Да еще на ком? На Нине!
И мечта отступила. В голове хоть еще и оставались маленькие радости, но что это такое, отчего они и зачем — он не знал.
В тот вечер он выпил еще четыре наперстка и испугался: водка–то самодельная, грязная, — ее армяне в подвале соседнего дома делают!
Посмотрел на свет бутылку, взболтнул раз–другой — вроде бы светлая. А что из нечистого спирта, так и вся она теперь… из нефти. Не так противна, как керосин, — и ладно.
В шумящей, словно газовый котел, голове поползли сомнения, вспучились вопросы: зачем пьешь? А если пить, найди хорошую водку, пойди в Елисеевский гастроном. Но тут же вспомнился Соколов — поставщик двора его величества Брежнева, миллионы рублей, найденные у него в сейфе, и как скоренько его расстрелял Андропов… Новый Владыка боялся, как бы и его не обмазал, ведь и сам, конечно, в том магазине пасся…
«Ах, будь они все прокляты!.. Травят народ умышленно, чтобы через двадцать–тридцать лет русских совсем мало осталось, а затем и вовсе, как ассуров, извести под корень. Да, так нужно им… банкирам из–за океана и ему — Боруху Клинтону, сексуальному маньяку, дружку Боруха нашего — вон того, чей портрет на аэростате фонарями высвечен… Русские им мешают! А он тоже русский, и теперь уж… тоже народ. А значит, и его вали туда же — в братскую могилу.
Недопитую бутылку спрятал подальше и с мыслью, что завтра ему есть нечего, и денег у него нет, пошел спать.
Засыпая, себя успокаивал: Бог даст день и даст пищу.
И уж, кажется, во сне увидел себя идущим по Москве с самоваром.
Утром его разбудил звонок. Накинул на плечи халат, подошел к двери.
— Кто там?
— Дядь Коль, это я, Серафим.
Открыл дверь.
— Чего тебе?
— Да так… Узнать: здоров ли? И еще: может, чего надо?
Хозяин пригладил рукой густую шевелюру седеющих волос, пропустил Серафима. Это был сын двоюродной сестры Матрены, бизнесмен, всезнающий и всеумеющий детина лет тридцати. Он вместе с матерью своей частенько наведывался к дяде, ходил по комнатам, оглядывал шкафы с редкими книгами, дорогой посудой, всякие ценные вещицы, которые дарили министру делегации, гости, в том числе и иностранные.
Несколько раз заговаривал с дядей о квартире. Не отняли бы демократы. «У них аппетиты–то, сами знаете…»
— Не отнимут. Тебе–то чего беспокоиться.
Свирелин не жаловал племянника, и его мамашу тоже, но и не отталкивал. Нельзя же вовсе без родных. Придет безглазая, махнет косой, и — похоронить некому. Однако и противно было: кружатся, будто воронье, смотрят, как бы еще при жизни его пригрести все. Глаза мозолила им квартира: пятикомнатная, в доме со швейцаром…
— Ну… чего тебе?
— Да так, может, надо чего.
— Самовар свези в ювелирный. Там я видел… продают такие.
Посмотрел на верхнюю полку книжного шкафа. Там, словно солдаты на смотру, стояли пузатые раззолоченные тульские самовары. В Туле полиграфический комбинат строился, министр частенько наезжал туда. Ну и — дарили. Было их восемь, осталось пять, те уже продал.
— Свези. За них хорошие деньги дают.
— Что вы, дядь Коль! Сейчас деньги ничего не стоят. Подождать бы лучше.
Не любил Серафим, когда дядя сувениры продает.
— Свези, говорю! Надо же мне жрать чего–нибудь!
— Хорошо, хорошо. Свезу в комиссионный, да только что они дадут за него? Старая модель, из моды вышла.
Николай Васильевич достал самовар, сделанный по особому заказу, подал племяннику. Тот его захватил под мышку и вышел. Но скоро в дверь снова позвонили. На этот раз приехал Вадим, личный шофер Свирелина, возивший его все двадцать лет работы в комитете.
— А-а… Это ты. Проходи.
Интонация в голосе Свирелина была другая. Он любил Вадима, помог ему получить квартиру, устроил дочку в институт… Вадим помнил все это, и теперь, когда в комитет пришел другой начальник, он, улучив час–другой, заезжал по старой памяти к Свирелину, спрашивал, не нужна ли машина. Машина Свирелину хотя и нужна бывала, но затруднять Вадима он не хотел, а вот чаем его поил, и сидели они на кухне, вспоминали былые дни, говорили о днях нынешних. Вадим ничего не рассказывал о своем новом начальнике — деликатный и умный он человек, а Николай Васильевич ни о чем его не спрашивал.