Шарлотта Лин - Мэри Роуз
Только не с таким ревнителем веры, как Генрих Тюдор на троне, и нашим верным архиепископом Уорхэмом во главе клира!
У Сильвестра слезились глаза. Повелитель жизни и смерти опустил факел на нижний ряд поленницы. Здесь, на побережье, воздух был влажным и тяжелым от соли, Фенелла говорила, что из-за нее ей постоянно хочется есть. Палачу пришлось бегать с факелом вокруг сооружения, пока дрова в конце концов не загорелись. Когда первый язычок пламени поднялся вверх, толпа взорвалась взволнованным криком.
Сильвестру невольно вспомнился день, когда он один-единственный раз проявил мужество и потребовал, чтобы отец Бенедикт побил палкой его, а Энтони — пощадил. «Сделай это снова, — умолял он себя. — Будь мужчиной, а не червем». Все лучше, чем молча сидеть на лошади и смотреть, как горит человек. Взметнувшийся черный дым заставил закашляться людей в первых рядах. Мужчину у столба уже окружало пламя. Он поднял лицо наверх.
— Отче наш, иже еси на небеси. Да святится имя Твое.
«Сделай это сейчас, не допусти такого безобразия».
Пламя лизнуло дрова выше. По движениям губ Сильвестр видел, что мужчина продолжает молиться. Первый язычок пламени пополз к его ногам, вытянулся и лизнул ногу. Запах смолы и древесины тут же сменился запахом паленого жира. Вверх полетели хлопья пепла, и Сильвестру показалось, что он слышит знакомый ему звук, — с таким громким шипением жарилось жаркое на вертеле, в которое вгрызался огонь. Последнее слово, которое мужчина хотел произнести в молитве, превратилось в крик.
Было уже поздно, никакое мужество в мире не могло его спасти. Все, что мог пожелать ему Сильвестр, это быстрой смерти, но та не спешила.
Вместо того чтобы проявить мужество и спасти человека от смерти в огне, Сильвестр закричал на высохшего священника, сидевшего по другую сторону стола.
— Вот деньги, которые прислал вам мой друг Энтони! — Он швырнул монеты на стол и язвительно добавил: — Чтобы вы могли выследить еще больше людей и донести епископу Танстоллу, который отправит их на костер.
Монеты запрыгали по столешнице. Отец Бенедикт, похожий на седую обезьянку, сидел на своем стульчике и спокойно взирал на Сильвестра. Он собрал одну за другой монеты и крепко сжал их своими жадными пальцами.
— Свечных дел мастер сегодня в Саутгемптоне — это ведь ваша работа, верно? То, что его жена станет шлюхой, а дети — уличным ворьем, вам безразлично, ведь когда плоть, кости и сердце человеческое обращается в пепел, срабатывает благословение Господне, верно? Сказать вам кое-что, отче? Бог, который требует подобного от своих созданий, может проваливать! — Он задыхался.
Отец Бенедикт выстроил из монет башенку, затем поднял голову и посмотрел на него своими косыми глазами.
— Таким вы были и в юности, Сильвестр Саттон. Очень мужественны, когда могли быть уверены, что вам нечего бояться.
— А вы? — снова закричал Сильвестр. — Может быть, нужно особое мужество, чтобы строчить доносы в темной комнатке и посылать людей на смерть? Вам требуется мужество, чтобы побить одинокого, всеми презираемого мальчика, вместо того чтобы осмелиться поднять руку на тех, чьи отцы обладают властью в этом городе?
Отец Бенедикт неотрывно смотрел на него.
— Здание нашей Церкви горит, — произнес он. — Я молюсь денно и нощно, чтобы Господь дал мне силы затушить пожар босыми ногами.
— Босые ноги были у того несчастного, которого зажарили, как поросенка! — крикнул Сильвестр. — И поджигатель — вы со своей ненавистью! Если наша Церковь объята пламенем, то явно не потому, что несколько безобидных ребят читали слово Божье, а потому, что чертово дерево прогнило.
— Проклятья не превращают младенца в мужчину, — произнес отец Бенедикт. — Что же до побоев, то я поднял бы руку на всякого, но никто из вас не заслужил того, чтобы его спасали от ада.
Некоторое время оба молчали. Затем церковник произнес:
— Ваш крохотный огонек тоже, мне кажется, не стоит того, чтобы писать письмо епископу Танстоллу. А ваш друг наверняка был бы рад, если бы вы, прежде чем болтать, иногда думали.
— Это касается только моего друга и меня! — рявкнул Сильвестр. — Но не вас. Если бы было по-моему, вы никогда в жизни не увидели бы Энтони.
Священник самодовольно поджал губы.
— Как жаль, что будет не по-вашему, правда? У него есть своя воля, и никакая палка и никакой взгляд не навяжут ему чужую.
— Одному Небу известно, почему он считает, что должен быть вам благодарен! — вырвалось у Сильвестра.
Отец Бенедикт уставился на стол.
— Как он поживает?
— Прекрасно! — зло ответил Сильвестр. — С проклятым оружием, которое вы ему купили, он прошел пятьдесят миль до Парижа, чтобы поставить свою жизнь на кон. Я благодарю Господа за то, что Энтони избежал смерти, — но не вашего, который хочет видеть своих созданий в огне, потому что они носят при себе запрещенные книги.
— Ни один человек не обязан гореть из-за книги, — возразил клирик. — Если он раскается в совершенном святотатстве и отречется от дьявола, он получит прощение.
— Ха! — воскликнул Сильвестр. — Это вы называете прощением? То, что человек с вязанкой хвороста должен бегать по улицам и унижаться перед людьми вроде вас? Что его вызывают в собор Святого Павла, чтобы он на ступенях признался, что у него больше нет своего достоинства, что он жалкий грешник?
— Смирение еще никому не вредило, оно суть благодеяние для души.
— И вы в этом разбираетесь? В смирении? Поэтому вы унижаете мальчика, который вас уважает, и вбиваете ему в голову, что совершили благодеяние? Поэтому требуете, чтобы христиане объявили ересью свою тоску по слову Божьему, по своей любви к жизни, по своей гордости? Если спросите меня, я от — вечу: в каждом человеке больше Бога, чем в ваших бессердечные догмах.
— Одно скажу я вам, — заявил клирик. Голос его был тонких^ и острым, как клинок, которым брился Энтони. — Если бы мне пришлось опасаться, что вы можете толкнуть моего мальчику, в объятия дьявола, я немедленно написал бы епископу Танстоллу_
— Он не ваш! И давно не мальчик. Он мужчина и строит корабль на верфи лондонского Тауэра.
С этими словами Сильвестр развернулся и выбежал на улицу, опасаясь задохнуться в тесной комнате. «Новая эпоха столь чудесна, — думал он. — Но от страха перед самой собой она теряет рассудок».
Дома он обнаружил отца и тетушку, сидевших у огня и мило переругивавшихся, словно давно женатая пара. Перед ними на столе стоял кувшин и бокал с вином, которое его отец приправлял корицей и кардамоном и называл «подсластителем мира». «Как же нам хорошо, — подумалось Сильвестру, — сколько прелести в жизни! Разве можно упрекать нас в том, что, боясь смерти, мы цепляемся за нее». Две пары глаз, голубые и карие, уставились на него.