Зиновий Давыдов - Беруны.
«Ты, – говорят, – очень фырчишь во сне; этак, – говорят, – ты нас всех погубить можешь».
Я так и не заснул больше, пока погрузка не кончилась. Лежу, слушаю, как вода плещет и крысы под ногами у меня мечутся. Потом слышу – якоря закатывают, концы отдают[36], отваливают. Я румынцев моих бужу.
«Отваливаем, – говорю, – братцы!»
А те рады, что из неволи хоть в ад на первых порах выберутся. Так это мы и пошли, не знали, не ведали куды. Пить нам очень хотелось: недогадливы были водички хоть скляницу запасти. Но ничего, терпели пока что. Один из румынцев хотел было ножиком бочку одну посверлить – что там, да мы его удержали, как бы беды тут с этим не нажить да себя не выдать. Ну, и терпим. Румынцы меня всё к себе в гости звали, на ихнюю родину.
«Там-то, – говорят, – мы тебе дадим попить; ты, – говорят, – у нас винца попьешь ренского[37]; у нас, – говорят, – винцо своё, не привозное, сладкое да душистое, вино-самотек, только заберись в виноградник да под гроздь фляжку и подставляй...»
Тимофеич бросил свои шкурки и в недоумении глядел на Федора.
– Какие такие румынцы, не возьму я в толк?.. Самотек у них, говоришь... Не путаешь ты, Федя?
– Румынцы – они румынцы и есть.
– Может, грузинцы?..
– Нет, грузинцы – те другие, а эти – румынцы.
Тимофеич задумчиво покачал головой и снова принялся за свои шкурки.
– Так вот, лежим мы – то спим, то потягиваемся, шепчемся всё и вспоминаем, кто винцо, а кто иное что, и слышим – вода очень уж в море плещет и несет нас куда-то таково страшно сильно, что все эти товары в подклети ходуном ходят. Буря настоящая... А только мурью тут стали отпирать и бочки наверх таскать и в море сбрасывать. Ну, думаем, сгружают: течь, значит. И сами наверх полезли. А в суматохе-то никто нас и не приметил. Держимся мы все трое вместе, друг за дружку, а там у них по кораблю крик, вой, дети плачут, содом такой, что не приведи господи больше увидеть... Дождь тут так и хлещет, молния небо режет... И вдруг всё это сразу покатилось кувырком, и нас с румынцами расшвыряло во все стороны: корабль так с разгону о дно и ударился. Вот так, думаю, и побегство: из одной беды еле выбился – в другой по уши увяз; из огня, можно сказать, да в полымя попал. А тут, слышим, говорят, что в камере у них воды полно. Разыскал я своих румынцев: «Что, – говорю, – други, будет теперь?» А они пальцем тычут:
«Гляди! – говорят. – Берег видишь?»
И впрямь, берег видно саженях в ста, да ветер идет на нас с берега, от луды нас, того гляди, отдерет да назад в море угонит с течью и водою в камере.
Стали тут матросы мачты рубить да борта, плот вязать да сколачивать, а кругом такое творится, что некоторые прямо рехнулись. И то: спустили шлюпки, а их сразу – о камни да в щепы. Плот спустили, стали на него сажать ребят да баб, совсем обезумели которые, да не помог им и плот: буруны завертели его волчком, и перевернулся он со всеми людьми, только пузыри забулькали. Румынцы мои совсем приуныли, да и я пал духом, даром что в море купался не раз. А капитан, здоровенный такой англичанин, стал кричать, охотников вызывать, кто бы двойные чалы[38] отвел к берегу и зацепил бы их за камни: они из воды у самого берега там торчат. Я было хотел вызваться, да меня румынцы мои удержали:
«Ты, – говорят, – и себя выдашь и нас погубишь. Стой, – говорят, – тут вот, в сторонке».
Ну, тут, значит, другой выискался, матрос; скинул он с себя одежу, чалы у него колесом наворочены, где идет, где плывет и всё колесо своё разворачивает. Уж и подергало его, беднягу, вертело, било, швыряло, – думали, пропал человек, а он вот сидит уже на камнях и чалы вокруг них заматывает.
И стали по тем чалам люди на берег перебираться; каждый за чалы держится да о себе только думает, а нас никто и не замечает. Много тут, скажу я тебе, народу в воду сошло, да немного на берег вышло: кого с камней волною содрало, кто с перепугу чалку потерял... Порешили мы с румынцами идти не друг за дружкой, а вперемежку с другими. Я-то к морю привычный, пошел первым, к камням в благополучии вышел и на берег выбрался, а румынцев моих я больше так и не видел. Они из сухопутных были, ну, значит, не выдержали. Так и не привелось мне попить у них того вина-самотека...
– Так-таки не пришлось? – разочарованно спросил Тимофеич.
– Так и не пришлось... Я же говорю тебе, что больше румынцев тех я не видел. Они и сами-то вместо ренского своего вина морского рассолу наглотались да с тем и на тот свет пошлч. Ну, а я на берег вылез, а на берегу кутерьма, не в себе прямо люди. Арапия тут со всего берега сбежалась, на горке стоит и на нас смотрит, и арапов там тех видимо-невидимо. Пока это переправа шла, налетел ветер, да уже с моря, корабль надвое переломил да к берегу стал разную снасть корабельную и добро там всякое с корабля нагонять. Мы было стали собирать кто парус, кто еду какую, а эти чернопузые арапы, или кафры, как они там называются, налетели как коршуны, стали нас бить и всё это у нас отнимать. Ко мне подбежал такой детина, в плечах косая сажень, пуговицы с кафтана у меня содрал да ещё по шее раза дал, так небо мне с овчинку показалось. Но оно, положим, и лучше, что пуговицы казенные он с меня содрал: всё-таки через день, через два могли они, англичане те, спаслись которые, заприметить, какой это к ним королевский пушкарь вдруг с неба свалился. Я это смекнул, только когда очнулся после того, как арап тот мне по шее наклал. Отошел я тогда в сторонку, позументики последние с себя потихоньку сорвал, за бугорок забросил да ещё кафтан свой наизнанку вывернул...
В это время серенькая каменка, видно обитавшая где-то по соседству, села на бревнышко, рядом с Федором, и стала быстро двигать хвостиком вверх и вниз.
– Стрекогузочка... – улыбнулся Федор. – Цвить-цвить-цвить... – и начал подманивать пташку рукой.
Но та повертелась, повертелась, помахала хвостиком, сорвалась с места и ринулась вниз, к ручью.
– Вишь ты: тварь неразумная, а в неволю не хочет... – заметил Тимофеич.
– Да кто её хочет, Тимофеич?.. Кто себе враг?..
– А вот у Еремии – кенарь, немец ему подарил; поет таково удивительно: и россыпью, и колокольчиком, и так, и этак... Еремия сколько раз для смеху клетку на крыльцо вынесет да дверку откроет, а кенарь и не шелохнется: было бы канареечное семя, а ему и в клетке хорошо.
– Так это кенарь тот, окладниковский, в клетке, должно, родился. Он и не знает, чем небо пахнет да как солнце греет. А посмотрел бы ты, какие кенари у арапов тех в рощах по вольной воле летают да каково, стервецы, голосисто верещат! Те у Окладникова не уживутся, а уживутся, так всё ж при случае дадут стрекача... Да... Так вот не досказал я тебе, как всё со мной злодейственно дальше вышло. Всего собралось нас на берегу человек сорок, а сколько потонуло, не могу тебе и сказать. Было среди нас и несколько барынь английских и даже мальчонка один, лет десяти. Уж каково-то он на бережок выбрался, просто даже диво. Сбились мы все в кучу около капитана, а он говорит, чтоб все его слушались, что надобно всем пешком идти через дебри и выйти к одному мыску, по-нашему будет – Добрая Надежда. И выдумают же люди, господи, – назовут!.. Потерял я там, можно сказать, и вовсе надежду и стал было что твой окладниковский кенарь; от Елены ушел – да на Надежду нарвался; променял кукушку на ястреба. Ну, да об этом речь впереди.