Теофиль Готье - Железная маска (сборник)
– Ну как, сын мой, – спросил священник, – готовы ли вы исповедаться? Я готов отпустить вам грехи…
– Я отвечу вам немного погодя, отец мой. Но прежде окажите мне последнюю услугу, – сказал Бруно.
– В чем дело? Говорите.
Бруно встал, взял священника за руки и подошел с ним к гробу настолько, насколько позволяла длина цепи.
– Отец мой, – проговорил он, указывая на покойницу, – приподнимите, прошу вас, край савана, я хочу видеть лицо этой женщины.
Священник приподнял саван. Паскуале не ошибся: в гробу лежала Тереза. Он с глубокой грустью посмотрел на нее, затем сделал знак священнику, чтобы тот опустил саван. Священник исполнил его просьбу.
– Скажите, сын мой, – спросил он, – не навел ли вас вид этой женщины на благочестивые мысли?
– Отец мой, эта женщина и я были созданы, чтобы жить счастливо, не ведая греха. Она сделала из нее клятвопреступницу, а из меня убийцу. Она привела нас обоих – эту женщину дорогой безумия, а меня дорогой отчаяния на край могилы, куда мы оба сойдем сегодня. Пусть Бог простит ее, если посмеет, я ее не прощу!
В эту минуту вошли стражники, чтобы вести Паскуале на казнь.
XIIНебо было безоблачно, воздух чист и прозрачен, Палермо пробуждался, словно в ожидании праздника: занятия в школах и семинариях были отменены, и, казалось, все население собралось на Толедской улице, по которой должен был проехать осужденный, так как церковь Сен-Франсуа-де-Саль, где он провел ночь, находилась на одном ее конце, а площадь Морского министерства, где готовилась казнь, – на другом. Все окна нижних этажей были заняты женщинами, ибо любопытство подняло их на ноги в тот час, когда они обычно еще нежились в постели, за иными зарешеченными окнами[119], как тени, мелькали монахини различных монастырей Палермо и его окрестностей, а на плоских крышах города колыхалась, словно хлебное поле, толпа выше всех забравшихся зрителей. У дверей церкви осужденного ждала повозка с впряженными в нее мулами, впереди нее шествовали члены конгрегации белых монахов, первый из них держал крест, а четверо остальных несли гроб, позади повозки ехал верхом на коне палач с красным флагом в руке, за палачом шли двое его помощников, наконец, за помощниками палача выступала конгрегация черных монахов, замыкая шествие, которое двигалось между двойными рядами стражников и солдат, по бокам шествия и среди толпы сновали мужчины в длинном сером одеянии с капюшонами на голове, в которых были проделаны отверстия для глаз и рта, они держали в одной руке колокольчик, а в другой кошель и собирали деньги на то, чтобы помолиться об освобождении из чистилища души еще живого преступника. В городе распространился слух, что осужденный отказался от исповеди, и этот поступок, шедший вразрез со всеми религиозными догмами, придавал особый вес молве об адском пакте, якобы заключенном между Бруно и врагом рода человеческого, молве, которая распространилась с начала его недолгой и бурной карьеры, и чувство, близкое к ужасу, охватило всю эту снедаемую любопытством, но безмолвную толпу, ибо ни единый звук – будь то возглас, крик или шепот – не нарушил заупокойных молитв, которые пели белые монахи во главе шествия и черные монахи в его хвосте. Чем дальше повозка с осужденным продвигалась по Толедской улице, тем больше становилось и количество любопытных, которые примыкали к шествию и провожали его по направлению к площади Морского министерства. Один Паскуале казался спокойным среди всех этих возбужденных людей: он смотрел на окружающих без приниженности и без гордыни, как человек, который, осознав обязанности личности перед обществом и права общества по отношению к личности, не раскаивается в том, что пренебрег первыми, и не жалуется на то, что общество покарало его за нарушение вторых.
Шествие задержалось в центре города, на площади Четырех кантонов: на Кассарской улице собралось столько народу, что шеренга солдат была смята, люди хлынули на середину улицы и передние монахи не могли пробиться дальше. Воспользовавшись этой остановкой, Паскуале встал во весь рост и посмотрел вокруг с высоты повозки, словно искал кого-то, кому хотел отдать последний приказ, сделать последний знак, но, как ни всматривался осужденный в толпу, он, видимо, не нашел человека, которого искал, так как снова опустился на охапку соломы, служившую ему сиденьем, лицо его приняло мрачное выражение и становилось все мрачнее по мере того, как шествие продвигалось к площади Морского министерства. Здесь вновь образовался затор, потребовавший очередной остановки. Паскуале вторично встал на ноги, бросил сначала безразличный взгляд на противоположный конец площади, где стояла виселица, затем осмотрел всю огромную площадь, которая была словно устлана головами, за исключением безлюдной террасы князя де Бутера, и остановил свой взгляд на роскошном балконе, затянутом шелковой тканью с золотыми цветами и защищенном от солнца пурпурным навесом. Здесь, окруженная самыми красивыми женщинами и самыми знатными кавалерами Палермо, восседала на возвышении прекрасная Джемма де Кастель-Нуово, которая, желая насладиться агонией своего врага, приказала поставить свой трон точно против эшафота. Взгляд Паскуале Бруно встретился с ее взглядом, лучи их скрестились, подобно двум молниям, исполненным ненависти и мести. Они еще не успели оторваться друг от друга, когда из толпы, окружающей повозку, донесся какой-то странный крик: Паскуале вздрогнул, мгновенно повернул голову, и его лицо сразу приняло прежнее спокойное выражение, более того, в нем промелькнуло нечто похожее на радость. В эту минуту шествие снова тронулось, но тут раздался громкий голос Бруно:
– Остановитесь!
Слово это возымело магическое действие: толпа словно разом приросла к земле, все головы повернулись к осужденному, и тысячи горящих взглядов устремились на него.
– Чего тебе? – спросил палач.
– Хочу исповедаться, – ответил Паскуале.
– Священник ушел, ты сам его отослал.
– Мой духовник – вот тот монах, слева от меня, в толпе. Я не хочу другого, мне нужен мой духовник.
Палач нетерпеливо покачал головой, но в то же мгновение народ, слышавший просьбу осужденного, закричал:
– Духовника! Духовника!
Палачу пришлось повиноваться, шествие остановилось перед монахом: это был высокий юноша с темным цветом лица, видимо, исхудавший от поста и молитвы. Едва он влез в повозку, как Бруно упал на колени. Это послужило всеобщим сигналом: на площади, на балконах, в окнах, на крышах домов люди преклонили колена, исключение составили лишь палач, оставшийся в седле, да его помощники, которые продолжали стоять, как будто эти проклятые Богом люди потеряли надежду на прощение своих грехов. Одновременно монахи затянули отходную, чтобы заглушить голоса исповедника и духовника.