Массимо д'Азельо - Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте
Все это, разумеется, было несерьезно. За год, который я провел на чужбине, моя первая любовь порядком поостыла. Но когда я вернулся и снова увидел Джиневру, когда я увидел, что она выросла и стала первой красавицей во всем королевстве — притом она была хорошо образованна и пела под лютню так, что можно было заслушаться, — я не устоял и влюбился снова, но во сто крат сильнее. Это была самая безумная любовь, про какую только слышали люди. Она тоже помнила прежние годы, и теперь, когда я вернулся, завоевав себе в войсках имя и некоторое уважение, я заметил, что Джиневра, хотя из скромности и не показывает этого, любит слушать мои рассказы о Ломбардских землях, о сражениях, в которых я участвовал, о тамошнем дворе и его обычаях. Если она любила меня слушать, то я еще больше любил ей рассказывать; скоро дошло до того, что мы жить не могли друг без друга.
Замечая, куда клонится дело, я размышлял о том, сколько горестей ожидает нас обоих. С минуты на минуту должна была начаться война; горе тому, кто в таких обстоятельствах связан узами любви. И если раньше я искал всякой возможности быть с Джиневрой, то теперь, предполагая, что так будет правильнее, и понимая, что наша любовь уже не шутка, я напряг все силы, чтобы скрыть ее и вырвать из своего сердца. Так продолжалось довольно долго. Но эта борьба, вместо того чтобы ослабить мою любовь, еще усилила ее. Я не выказывал своей любви, но она подтачивала меня изнутри. Все это могло плохо кончиться. Я стал мрачен, по ночам не мог заснуть от любовного томления, все время воображал себе Джиневру, обливал свою подушку горючими слезами и изумлялся сам себе.
Так прошло еще несколько недель, и я дошел до такого состояния, что нужно было решиться на что-нибудь окончательно. Ты уже догадываешься, какое решение я избрал. Однажды, часов в семь вечера, я застал Джиневру одну в саду и — так угодно было судьбе — сказал ей, как сильно люблю ее. Она покраснела и, не ответив мне ни слова, удалилась, оставив меня в печали и смятении. С тех пор она явно стала избегать меня и почти никогда не обращалась ко мне в присутствии других людей. Не в силах справиться со своей беспредельной любовью и придя в полное отчаяние, я решил удалиться и искать смерти там, где в то время уже шли сражения.
Как раз в это время через город проходил отряд герцога Сан-Никандро, направлявшийся в Рим на соединение с герцогом Далабрийским; я решил отправиться с ним вместе. Ни слова не говоря Джиневре о своем намерении, я повторил свое признание; она осталась непреклонной, и мне стало ясно, что та любовь, которую я, как мне казалось, ей внушил, была лишь плодом моего воображения. Тогда я покончил с сомнениями. Дело было вечером; отряд герцога, с которым и я уходил, собирался заночевать в Капуе и выступить в поход наутро; я привел в порядок свои дела и, как обычно, отправился к отцу Джиневры; мы сидели втроем за столиком и играли в триктрак; когда представился удобный случай, я сказал графу, что, наскучив праздностью, решил уехать сражаться и прошу отпустить меня, чтобы я мог отправиться завтра же утром. Граф стал хвалить меня за это решение, а я, все еще не окончательно утратив надежду, украдкой наблюдал за выражением лица Джиневры. Вообрази, что сталось со мной, когда я увидел, что она побледнела и на глазах ее блеснули слезы. Она бросила на меня быстрый взгляд, который сказал мне все. На мгновение я заколебался — но понял, что уже не смогу отказаться от своего намерения, не поступившись честью. И в ту самую минуту, когда я почувствовал себя блаженнейшим из людей, мне пришлось отправляться в роковой поход. С этого и начались мои несчастья.
Лучше бы Богу угодно было лишить меня жизни, когда я ставил ногу в стремя! Это было бы менее ужасно и для нее и для меня.
Проклиная свою судьбу, я отправился в Рим и прибыл тогда, когда с одной стороны в город вступал король Карл, а с другой — стремительно отступали наши.
При этом произошло несколько маленьких стычек и я, затесавшись среди каких-то швейцарцев, так далеко ускакал вперед, что меня сочли погибшим и оставили на поле сражения с двумя ранами в голове.
Это случилось под Веллетри; меня перенесли в город и стали лечить. Раны мои зажили не скоро, — прошло два месяца, в течение которых я ничего не знал ни о Джиневре, ни об ее отце: только изредка до меня доходили печальные известия из Неаполя, сильно преувеличенные теми, кто их пересказывал, и до того перемешанные со всякими небылицами, что я уже не мог отличить правду от вымысла.
Наконец я выздоровел и, стремясь поскорее покинуть место, где перенес столько мучений, в одно прекрасное утро сел на коня и поехал в Рим. Там царило величайшее смятение; папа Александр, который при проезде короля через город встретил его не слишком дружелюбно, теперь, видя, что дела Неаполя плохи — говорили даже, будто Моро вступил в союз с венецианцами и, следовательно, французам придется спасаться бегством, — был в большой тревоге и поспешно вооружался, укрепляя Рим и свой дворец. Едва соскочив с коня, я пошел засвидетельствовать свое почтение монсиньору Капече; он всячески обласкал меня и потребовал, чтобы я переехал из гостиницы к нему в дом.
Весь Рим был во власти тревожных слухов. Со дня на день ожидалось прибытие швейцарцев, составлявших королевский авангард. Римляне были очень перепуганы и думали только о собственных делах. Наконец войска короля вошли в Рим. Папа и Валентино бежали в Орвието. Французы расположились на постой: кто в городе, кто за городом, на Лугах.[16] Они довольно сносно вели себя с горожанами, так что те начали успокаиваться. Через несколько дней король двинулся на Тоскану. Правда, через Рим все еще проходили то один, то другой из его военачальников; но благодаря тому, что они шли вразбивку, нехватка продовольствия ощущалась меньше. Постепенно все страхи рассеялись, и каждый занялся своим обычным делом.
Тревога о Джиневре не покидала меня. Как только мне это дозволила честь, я распростился с монсиньором Капече и собрался домой — выяснить, что именно там происходит, ибо за все это время мне не довелось встретить никого, кто имел бы какие-нибудь сведения о моей возлюбленной.
Я выехал рано поутру, рассчитывая в тот же день доехать до Читерны. С улицы Юлия, где жил монсиньор, я свернул на площадь Фарнезе и направился к воротам Сан-Джованни. У Колизея я увидел французов, которые что-то несли; когда они подошли ближе, оказалось, что они несут на носилках своего больного военачальника: на лбу у него была повязка, из чего можно было заключить, что он ранен в голову. Я отъехал в сторону и остановился, чтобы посмотреть на него, как вдруг услышал пронзительный крик. Обернувшись, я увидел Джиневру верхом: она ехала среди французов по другую сторону носилок. Но — Боже мой! — как она переменилась! Каким-то чудом я удержался в седле; сердце мое разрывалось под броней; но, раздумывая о том, что все это означало, я притворился, будто продолжаю свой путь; потом я повернул коня и, не теряя их из виду, готовый предполагать худшее, последовал за ними до их жилища.