Александр Дюма - Последний платеж
— Это было бы неплохо, — Гайде кивнула. — Если бы не моя беспредельная преданность вам, мой друг-повелитель, я, пожалуй, могла бы и взбунтоваться. Нас все время подгоняет как будто суровый властный ветер — вперед, вперед, вперед! Мы сами как бы подвергнуты какому-то наказанию: все время кого-то искать, кого-то преследовать… Вполне готова одобрить и поддержать твою расправу, милый Эдмон, с этим Дантесом номер два, если он остался негодяем. Но если он вдруг проявил бы признаки улучшения, исправления, перемены, может быть, и не следовало бы оставаться беспощадным в его отношении?
— Мой план не догма, от которой нельзя отступать ни на йоту, милая Гайде, — хмуро усмехнулся Эдмон. — Ведь я вообще не имею никакого представления об этом злополучном человеке… Даже мельком, издали не приходилось мне его пока видеть.
— Твердокаменная предвзятость чужда мне, как ты знаешь, Гайде! — продолжал он. — И действительно, если я увижу в этом человеке черты и признаки того, о чем ты говоришь, я постараюсь пересмотреть и возможно видоизменить в чем-то свой план… Он не останется без наказания, этот типичный представитель авантюризма, наследник проходимцев, которым кишел прошлый горестный век до самой великой революции. Даже и в ее огневой поток ухитрились влиться не тонущие и не сгорающие оппортунисты, искатели удобной, незатруднительной наживы, просто искатели приключений… Даже великий Наполеон, перед которым я почти преклонялся до посещения Москвы, был не чужд этого авантюризма… Москва, представшая передо мной во всем великолепии своего национального достоинства, своей колоритной самобытности, гордости и непокорности, заставила меня как-то по-иному задуматься и над притязаниями Наполеона. Ради чего, в самом деле, вверг он сотни тысяч моих соотечественников и родственников в этот бессмысленный и роковой поход? Только ради того, чтобы прибавить к своему лавровому венку Цезаря еще одну веточку и наделать еще несколько десятков новых, самодельных, никому не нужных герцогов, графов, баронов?
Гайде улыбнулась:
— Эдмон, ты забываешь, что и ты граф из новых…
Эдмон энергично поднял руку в знак протеста, несогласия:
— Я никому не обязан своим графством, Гайде, пойми это раз и навсегда, постарайся запомнить. Если я говорил когда-то шутливо, что тоже обязан Наполеону своим титулом, то само собой с ноткой иронии, даже горести. Когда двадцать четыре года назад я плыл по синим безмятежным водам Адриатики мимо родной твоей Греции из Триеста, вспоминая о шумной разноязычной Смирне, посещаемой перед этим нашим старым красавцем «Фараоном», я смутно мечтал попасть домой в Марсель либо под новый 1815 год, либо в самом его начале — радостно поздравить отца, друзей и Мерседес, мою тогдашнюю невесту, с этим полным чудесных надежд и ожиданий 1815 годом… Но Судьбе угодно сделать все по-иному… Я, правда, пережил при этом ряд удивительных мгновений — почти час длилось мое свидание с кумиром многих моих друзей и сограждан — императором Франции… Многие отдали бы полжизни, а то и всю жизнь, за такое счастливое событие… Оно и мне обошлось, впрочем, если и не в полжизни, то все же почти в полтора десятка лет могилы заживо…
Снова он вспомнил уже отдаленные теперь дни и годы. Гайде видела, понимала, что вспоминает он их уже несколько по-иному, под другим углом! Ей хотелось, чтобы Эдмон как можно скорее встретился со своим… «двойником», составил о нем вполне точное представление и пришел к столь же твердому, точному решению.
— Могу только повторить, — сказала она со вздохом. — Тяжела жизнь того, кто подвергается погоне. Но тяжела она и у того, кто осуществляет погоню…
— Следовало бы записать твои изречения, Гайде, — с ласковой улыбкой произнес Эдмон. — За время нашего путешествия их накопилось бы немало и чего доброго, парижские издатели как раз начали бы за тобой погоню…
Она подхватила шутку:
— О, от такой погони я не стала бы убегать! Будь я более привычна к перу, я описала бы нашу жизнь, милый Эдмон, на зависть и удивление любому Шатобриану!
…От немедленного отъезда в Эльзас она, однако, отговорила:
— Раз мы обозначили свое местопребывание в Утрехте, в гостинице «Судаграхт» и баронесса Дантес записала этот наш адрес, сейчас было бы просто не к лицу мчаться в Кольмар… Еда не бегает за желудком, говорят мои земляки…
— Еще один афоризм! — рассмеялся граф Монте-Кристо, целуя руку своей находчивой подруги и спутницы.
Однако день проходил за днем, жизнь в городе скотарей и кружевниц становилась уже скучноватой. А тот, кого Эдмон рассчитывал, как мотылька фонарем, приманить сверканием горы золота, не спешил появляться в пределах видимости.
Возможно, он уже вернулся из Эльзаса и уже находился в Дриберге и даже украдкой наблюдал за действиями своего странного родственника.
Начало уже понемногу складываться предположение, что в самом деле Жорж-Шарль Дантес де Геккерен не в пример своему приемному отцу не столь подвержен великому и могучему недугу — жадности. Не спешит увидеться с тем, кто сулит ему золотые миллионы. Разве что там, в Эльзасе, в Зульце и Кольмаре дело сложилось для него неблагоприятно и демократизировать хотя бы временно свой «патронизм» бывшему российскому кавалергарду не удалось…
Но вот, когда Эдмон и Гайде уже всерьез начали подумывать об отъезде из Утрехта в Богезы, в Эльзас, чтобы там непосредственно убедиться в своеобразной капитуляции преследуемого, гостиничный слуга почтительно доложил почетному жильцу графу Монте-Кристо о желании увидеться с ним некоего Дантеса де Геккерена ван Баверваарда.
Эдмон переглянулся и перемолвился с Гайде:
— Будем принимать его вместе, дорогая? — быстро спросил по-итальянски Эдмон.
— Прими его сначала один, друг мой, — также быстро откликнулась Гайде. — Когда обозначится необходимость или возможность к этому, могу появиться и я.
— Прошу ввести пришедшего, — приказал Эдмон слуге.
Через одну-две минуты в приемную-гостиную графа вошел действительно почти что его двойник — такого же высокого роста, такой же осанки и с немалыми чертами лица схожими с Дантесом Эдмоном.
Два Дантеса устремили взгляды один на другого — вот уже можно сказать! — скрестили их как два фехтовальщика свои остро отточенные шпаги.
Явным различием был только возраст: седина все более обозначалась в волосах и бакенбардах Эдмона, однако это и сближало встретившихся. У Жоржа-Шарля был уклон к белокурости и рыжеватости, у Эдмона с юности был южнофранцузский темный цвет волос, сейчас заметно уступивший место седине.
— Позвольте представиться вам, граф, — не громко, без эффектации или нажима произнес гость. — Мое имя Жорж-Шарль Дантес де Геккерен ван Баверваард.