Рафаэль Сабатини - Женитьба Корбаля
Однако мадемуазель де Монсорбье не оказалось среди двадцати обреченных, которые сегодня вызывались на суд революционного трибунала, и это привело ее в неописуемое смятение. Словно сквозь сон, она услышала ровный, приятный голос маркиза де ла Туре, прощавшегося с герцогом де Шални:
— На этот раз право первенства принадлежит мне, месье.
— К моему бесконечному сожалению, — беспечно парировал его милость. — Крайне жаль, что мы лишаемся вашего приятного общества, дорогой маркиз. Впрочем, вряд ли наша разлука будет долгой, и я надеюсь вскоре увидеться с вами в раю. Кланяйтесь от меня Фукье-Тенвиллю.
Перед мадемуазель де Монсорбье будто из-под земли выросли два жандарма.
— Бывшая Монсорбье, — сказал один из них, схватив мадам за онемевшее плечо.
Мадемуазель де Монсорбье резко повернулась к нему, не в силах более сохранять самообладание и связно выражать терзавшие ее мысли.
— Это моя мать! Здесь какая-то ошибка. Я не могу отпустить ее одну. Вы же видите: ей плохо. Меня просто забыли вызвать. Это ошибка. Скажите им, что это ошибка. Позвольте мне пойти вместе с ней!
Один из жандармов бросил на нее угрюмый взгляд и с сомнением покачал головой.
— Это нас не касается, — сказал он и тронул графиню за плечо:
— Идемте, citoyenne[7].
— А как же я? Можно я пойду с ней?
— Не положено, — проворчал жандарм.
Мадемуазель де Монсорбье в отчаянии заломила руки.
— Я все объясню трибуналу!
— Ба! Никак вы торопитесь чихнуть в корзинку? Ваш черед не за горами, citoyenne. Помоги-ка, Гастон.
Жандармы вдвоем подняли графиню на ноги и почти потащили ее к выходу. Девушка бросилась вслед за ними, беспрестанно повторяя:
— Можно мне с вами, можно мне… — от сильного удара локтем в живот у нее перехватило дыхание, она рухнула в то же деревянное кресло, которое только что занимала ее мать, и так и застыла в нем.
— О черт! Нельзя же быть такой упрямой! Не путайся под ногами, красавица! — услышала она недовольный голос ударившего ее жандарма.
— Мама! — вырвалось у нее из груди, когда дыхание наконец вернулось к ней. — Мама! — машинально повторила она, настолько потрясенная обрушившимся на нее горем, что не могла даже плакать.
Месяц тому назад забрали ее отца, и она осталась единственной опорой и утешением для своей матери. Теперь пришла очередь матери, и мадемуазель де Монсорбье готова была упасть в обморок от одной мысли о том, что в этот страшный час ее милая матушка, такая беспомощная и слабая, осталась одна. Ей не суждено было вернуться — мадемуазель де Монсорбье знала это. Никто из тех, кого вызывали на суд революционного трибунала, не возвращался сюда, и почти никому из них не удалось избежать гильотины и обрести желанную свободу.
Почему ее оставили здесь? Почему ей не позволили сопровождать свою мать и до конца исполнить долг, ставший в эти ужасные дни единственным смыслом ее существования? Что теперь ожидает ее?
— Вот та самая молодая женщина, которая привлекла ваше внимание, граждане, — раздался возле ее кресла спокойный твердый голос, слегка ироничный и в то же время чем-то приятный. — Обратите внимание на ее позу, на ее неестественную бледность и отсутствующий взгляд. Впрочем, не мое дело указывать вам или строить догадки. Вам самим предстоит принимать решение; прошу вас, граждане, приступайте к своим обязанностям.
Словно попавшийся в ловушку зверь, она резко обернулась, и, когда ее глаза встретились со светлыми глазами Шовиньера, насмешливо-изучающе устремленными на нее, она, никогда и никого не боявшаяся в своей жизни, почувствовала, как ледяная рука страха сжала ее сердце. Не в первый раз за последние недели она замечала на себе этот оценивающе-одобрительный, словно обжигающий своим цинизмом взгляд. Дважды он заговаривал с ней во время визитов в галерею, единственная цель которых состояла как будто в том, чтобы сказать ей несколько слов, но всякий раз ей удавалось справиться с охватывавшим ее негодованием и отвечать ему с ледяным достоинством, подчеркивавшим разделявшую их пропасть. И теперь она ненавидела себя за столь недостойную ее, минутную слабость, преодолеть которую представлялось ей сейчас делом чести. Люди в черном пристально смотрели на нее; затем один из них слегка наклонился к ней и взял ее запястье в свою пухлую руку.
— Ваш пульс, citoyenne.
— Мой пульс? — словно издалека услышала она свой собственный голос и почувствовала, как бешено стучит кровь у нее в висках, но в следующее мгновение, забыв о себе, воскликнула: — О, месье… гражданин, гражданин депутат! Мою мать только что увели, а меня оставили здесь. Это ошибка, чудовищная ошибка. Умоляю вас, месье, распорядитесь включить мое имя в список тех, кто подлежит сегодня суду…
— О-о! — с какой-то странной выразительностью ахнул Шовиньер и, взглянув на своих спутников в черном, многозначительно поднял брови. — Вы слышите, граждане доктора? Может ли так рассуждать молодая женщина, находящаяся в здравом уме и рассудке? Мыслимо ли мечтать — нет, я бы сказал, молить о смерти в таком возрасте, когда жизнь, подобно прекрасной розе, только раскрывается и обещает радость и счастье? Разве это не подтверждает мои подозрения? Но, — его глаза вновь насмешливо сверкнули, — я не собираюсь навязывать вам свое мнение. Вы должны сами поставить диагноз. Приступайте, приступайте!
Он сделал повелевающе-приглашающий жест рукой, аристократически длинной и узкой, и замолчал.
Эскулапы как по команде вздохнули.
— Мне совершенно не нравятся ее глаза, — проворчал один из докторов, низенький и толстенький. — Этот дикий, затравленный взгляд и выражение безумия на лице… Гм… гм!
— И такая неестественная бледность, как верно заметил гражданин депутат, — добавил его коллега. — А пульс! Убедитесь сами.
Мадемуазель де Монсорбье рассмеялась, резко и безрадостно.
— Неестественная бледность, вы говорите? Пульс, затравленный вид? А как я могу выглядеть, минуту назад проводив свою мать на эшафот, месье? Спокойной? Или, быть может, веселой? Моя мать…
— Ш-ш, дитя мое! — рука низенького доктора легла ей на лоб, его большой палец начал производить какие-то манипуляции с ее веками, а голос звучал мягко, почти гипнотически. — Не перевозбуждайте себя, citoyenne. Успокойтесь, прошу вас. Вот так, спокойнее, спокойнее. Зачем волноваться? Мы ваши друзья, citoyenne, друзья. Она, пожалуй, права, — обратился он уже к Шовиньеру. — Сильные переживания, трагический поворот событий, свидетельницей которых ей довелось оказаться, ее страдания… — доктор заметил нахмурившиеся брови Шовиньера, голос дрогнул и увял, и фраза осталась неоконченной.