Александр Дюма - Сорок пять
Взгляд Шико неотрывно следил за этим письмом, когда оно падало, как глаза кошки следят за полетом птички.
Он заметил также, что при этой неожиданности лицо посланца покраснело, он как-то смущенно поднял с полу письмо, в столь же явном смущении передав другое королю.
Но что касается Генриха, то он ничего не увидел. Генрих, образец доверчивости, ни на что не обратил внимания. Он просто вскрыл тот конверт, который ему соблаговолили передать, и стал читать.
Посланец, со своей стороны, увидев, что король весь поглощен чтением, сам углубился в созерцание короля, – казалось, на лице его он старался прочесть все те мысли, которые при чтении письма возникали в голове у Генриха.
– Ах, мэтр Борроме, мэтр Борроме! – прошептал Шико, следя, в свою очередь, за каждым движением верного слуги герцога де Гиза. – Ты, оказывается, капитан, и королю ты передаешь только одно письмо, а их у тебя в кармане два. Погоди, миленький, погоди.
– Отлично, отлично! – заметил король, с явным удовлетворением перечитывая каждую строчку герцогского письма. – Ступайте, капитан, ступайте и скажите господину де Гизу, что я благодарю его за сделанное мне предложение.
– Вашему величеству не благоугодно будет передать мне письменный ответ? – спросил посланец.
– Нет, я увижу герцога через месяц или полтора и, значит, смогу поблагодарить его лично. Можете идти.
Капитан поклонился и вышел из комнаты.
– Ты видишь, Шико, – обратился король к своему приятелю, полагая, что он по-прежнему сидит, забившись поглубже в кресло, – ты сам видишь, господин де Гиз не затевает никаких козней. Этот славный герцог узнал, как обстоят дела в Наварре, он боится, чтобы гугеноты не осмелели и не подняли голову, ибо узнал, что немцы уже намереваются послать помощь королю Наваррскому. И что же он делает? Ну-ка, угадай!
Шико не отвечал. Генрих решил, что он дожидается объяснения.
– Так знай же, что он предлагает мне войско, собранное им в Лотарингии, чтобы обезопасить себя со стороны Фландрии, и предупреждает меня, что через полтора месяца войско это будет в полном моем распоряжении вместе со своим командиром, что ты скажешь на это, Шико?
Но гасконец не произносил ни слова.
– Ну, право же, дорогой мой Шико, – продолжал король, – есть у тебя в характере нелепые черты, например, то, что ты упрям, словно испанский мул, и что если кто-нибудь, на свое горе, докажет тебе твою ошибку, – а это случается нередко, – ты начинаешь дуться. Да, ты дуешься, как оно тебе, болвану, свойственно.
Но Шико даже не дохнул, чтобы опровергнуть это мнение, которое Генрих столь откровенно выразил о своем друге.
Одна вещь раздражала Генриха еще больше, чем какие бы то ни было возражения, – это молчание.
«Кажется, – молвил он про себя, – негодяй имел наглость заснуть».
– Шико! – продолжал он, приближаясь к креслу, – с тобой говорит твой король, что же ты молчишь?
Но Шико и не мог ничего ответить по той причине, что его уже не было на месте, и Генрих нашел кресло пустым.
Глаза его обозрели всю комнату, но гасконца не было не только в кресле – его не оказалось нигде.
Шлем его исчез так же, как он, и вместе с ним.
Короля пробрало нечто вроде суеверной дрожи: порой ему приходило на ум, что Шико – существо сверхъестественное, какое-то воплощение сил демонических, – правда, не зловредных, но все же демонических.
Он позвал Намбю.
У Намбю не было с Генрихом ничего общего. Напротив – это был человек вполне здравомыслящий, как вообще все, кому поручается охранять прихожую королей. Он верил во внезапные явления и исчезновения, ибо много их перевидел, но в явления и исчезновения живых существ, а отнюдь не призраков.
Намбю твердо заверил его величество, что сам видел, как Шико вышел минут за пять до того, как удалился посланец монсеньера герцога де Гиза.
Только он выходил бесшумно и осторожно, как человек, не желающий, чтобы уход его был замечен.
«Дело ясное, – подумал Генрих, зайдя в свою молельню, – Шико рассердился из-за того, что оказался не прав. Боже мой, как мелочны люди! Это относится ко всем, даже к самым умным».
Мэтр Намбю был прав. Шико в своем шлеме и с длинной шпагой прошел через приемные, не наделав шума. Но как он ни был осторожен, шпоры его не могли не зазвенеть, когда он спускался из королевских апартаментов к выходу из Лувра: на этот звон люди оборачивались и отвешивали Шико поклоны, ибо всем известно, какое он занимает при короле положение, и многие кланялись ему ниже, чем стали бы кланяться герцогу Анжуйскому.
Зайдя в сторожку у ворот Лувра, Шико остановился в уголке, словно для того, чтобы поправить шпоры.
Капитан, присланный герцогом де Гизом, как мы уже говорили, вышел минут через пять после Шико, на которого он не обратил никакого внимания. Он спустился по ступенькам и прошел через дворы, весьма гордый и довольный: гордый, ибо в конце концов он имел вид бравого вояки и ему приятно было покрасоваться перед швейцарцами и французскими гвардейцами его христианнейшего величества; довольный, ибо, судя по оказанному ему приему, король не имел никаких подозрений относительно герцога де Гиза. В то самое мгновение, когда он выходил из сторожки и вступал на подъемный мост, его вернул к действительности звон чьих-то шпор, показавшийся ему эхом его собственных.
Он обернулся, думая, что, может быть, король послал кого-нибудь за ним вдогонку, и велико было его изумление, когда под загнутыми концами шлема он узнал благодушное и приветливое лицо своего недоброй памяти знакомца буржуа Робера Брике.
Вспомним, что первое душевное движение обоих этих людей друг к другу отнюдь не было проявлением симпатии.
Борроме открыл рот на полфута в квадрате, как говорит Рабле, и, полагая, что человек, идущий за ним следом, имеет к нему дело, он задержался, так что Шико пришлось сделать не более двух шагов, чтобы подойти к нему вплотную.
Впрочем, нам уже известно, какие длинные шаги делал Шико.
– Черт побери! – произнес Борроме.
– Черти полосатые! – вскричал Шико.
– Это вы, мой добрый буржуа!
– Это вы, преподобный отец!
– В таком шлеме!
– В такой кожаной куртке!
– Я в восторге, что вас вижу!
– Я счастлив, что мы встретились!
И оба бравых вояки в течение нескольких секунд переглядывались, как два петуха, которые готовы сцепиться, но все еще не могут решиться и, чтобы напугать друг друга, вытягиваются во весь рост.
Борроме первый сменил гнев на ласку.
Лицо его расплылось в улыбке, и, изображая любезность и чистосердечие честного рубаки, он произнес: