Василий Ян - Том 1
Я дохожу до наполненного водой рва и каменных ворот. Часовой легионер знает меня и, махнув рукой, говорит:
— Овидий, проходи!
Внутри крепости, на холме, живет трибун, начальник римского гарнизона. Я останавливаюсь возле небольшого дома. Сквозь раскрытую дверь я вижу на мраморном полу выложенную черными камешками надпись: «Сальве». [325]
Как изгнанник, эксуль, я не смею переступить порог и жду среди двух десятков таких же, как и я, ссыльных. Все перешептываются об одном:
— Пришел корабль из Италии. Не получил ли с ним трибун повеление из Рима, чтобы дать нам свободу? Цезарь Октавий Август умер; теперь новый император, Тиберий, он нам окажет милость.
Сперва из дома выходит молодой центурион [326]. Он отзывает меня в сторону и передает сверток:
— Здесь для тебя папирусовый свиток. Напиши мне на нем свое новое «Послание с Понта». Я тебе за это пришлю муки.
Центурион сам пишет стихи и поэтому любит тайком побеседовать со мной. Как-то он мне сказал:
— Ты жалуешься, что сослан на крайнюю границу Римской империи. Однако твои песни по-прежнему переписываются и распеваются в Риме, и их всегда будут читать те, кто ценит сладостную латинскую речь. Ты можешь гордиться своим изгнанием: из сердца Рима твои песни изгнать нельзя.
Слышатся тяжелые шаги легионеров. Двадцать копейщиков, звеня оружием, подходят к дому и выстраиваются у входа. Центурион быстро покидает меня и вытягивается, непроницаемый и окаменелый.
Старый суровый трибун с выбритым морщинистым лицом показывается в дверях.
Трибун меня ненавидит. Наблюдение за ссыльными его больше беспокоит, чем нападение гетов и сарматов. Разговаривая со мной, он смотрит в сторону, шрам, рассекающий его седую бровь, багровеет, и я слышу отрывистые знакомые слова:
— Это ты, эксуль Публий Овидий Назон? Ты живешь по-прежнему? В том же доме? У разбойника Геко? Еще не научился шить сапоги, выделывать кожи или красить ткани? Нет? Напрасно! Это гораздо полезнее, чем писать беспутные, вредные песни. Да это для тебя было бы и выгоднее. Ступай. Через пятнадцать дней приходи снова.
* * *Когда огненный лик солнца вынырнул из пучины темного моря, я узнал об этом по золотистому лучу, упавшему розовым квадратом на серые камни стены.
Я приоткрыл дверь. Город был еще закутан сизым утренним туманом. Кое-где над плоскими крышами тянулись к небу голубые завитки дыма.
С собой я захватил навощенные дощечки, думая набросать новые строки «Послания с Понта». Осторожно, по приставной лестнице, я спустился в крохотный дворик, где в жидком навозе дремали черные туши буйволов с длинными, опущенными на плечи рогами.
Свирепый буйвол-самец злобно засопел и начал подыматься, но снова грузно улегся, когда его окликнул хозяин дома Геко. Он входил в это время с побелевшими от пыли, свисшими усами, толкая перед собой девушку со связанными за спиной руками. У нее, по обычаю варварских племен, лицо было закутано пестрым платком так, что видны были только бирюзовые глаза, окруженные черными ресницами. Я заметил узкие плечи, туго стянутые белой шерстяной одеждой, узорчатые красные обшивки и нити синих бус.
Хозяин распутал у девушки веревки и сорвал с ее головы пестрый платок. Она схватилась за голову и, раскачиваясь, пронзительно закричала непонятные варварские слова.
Но Геко, отряхивая от пыли овчинную шапку, втолкнул кричавшую девушку в подвал.
Конечно, это новая добыча хозяина. Как-то раньше он привез из степи другую пленницу, по его словам, выменяв ее за два стальных меча, а потом без сожаления продал ее на уходивший в море греческий корабль.
Снедаемый тоской, я прошел узкой улицей, где — плохой знак — мне дорогу перебежала женщина с глиняным горшком; в нем дымилась головешка, чтобы разжечь чей-то потухший очаг.
Когда я проходил южные ворота, выходящие на прибрежную большую дорогу во Фракию, часовой легионер угрюмо меня предостерег:
— Не отходи далеко. Не потому, чтобы мы боялись твоего побега, — куда тебе, слабому, убежать! Но вчера невдалеке по равнине вскачь пронеслась толпа гетских разбойников. Они где-нибудь близ дороги притаились в засаде.
В моем отчаянии мне дорого одиночество. Я взором ищу среди унылой равнины дикую скалу, выступающую в море, и медленно иду к ней берегом, отступая перед набегающими волнами и обходя выброшенные ночной бурей слизистые диски прозрачных медуз.
1934ТРЮМ И ПАЛУБА [327]
Красильщик Силан, бледный, испитой, с каплями пота на лбу, держа растопыренными мокрые руки, выпачканные до локтей синей краской, выскочил из своей мастерской на улицу. Там уже толпились соседние ремесленники; перешептываясь, они глазели на нарядную процессию, тянувшуюся мимо них. Сапожник Пафий, бородатый гигант в большом кожаном переднике, с черными, всегда взъерошенными волосами, объяснял, что сегодня вся знать Рима едет на праздник, устраиваемый цезарем на горном озере Немурензис (Лесное), приказом цезаря переименованное в Зеркало Дианы. [328]
— На такие празднества у цезаря находятся деньги, а с нас сборщики податей готовы содрать единственную нашу шкуру, чтобы только вытрясти из нее побольше серебра.
— Моего брата Тетриния за это даже продали в рабство, — сказал Пафий.
— Как же смели это сделать со свободным римским гражданином?
— Ты знаешь Скаптия-ростовщика? Он ссудил Тетринию две тысячи сестерциев, чтобы он мог уплатить свои долги и штрафы, наложенные цезарем. Брат не мог их вернуть в срок, и, по закону, Скаптий сделал Тетриния своим рабом, а затем продал за тройную цену против долга. Тетриний пытался убежать, но его поймали и каленым железом наложили на щеку клеймо. Новый хозяин продал Тетриния на галеры. Мне неоткуда достать денег для выкупа брата, а на галере он скоро надорвет свои силы. Говорят, больше года не выживает ни один гребец.
— Смотрите, вот едет на празднество молодой богач Фабий.
— Я вчера отнес ему башмаки из красного сафьяна, специально заказанные для этого праздника.
— Сколько сестерциев он заплатил тебе за башмаки? — спросил подошедший пирожник Рустик; он нес корзину с пирожками, начиненными свиной требухой.
— Опять ничего, как и раньше.
— Он прежде износит твои башмаки, чем ты получишь за них.
— Но если я не исполню его требования, то он не заплатит и за прежние заказы. Нобили [329]ведь могут сделать с нами что захотят. Тише, вот и он сам…
Мимо говоривших медленно проезжала нарядная двухколесная повозка, отделанная серебром и слоновой костью и покрытая пурпурным египетским ковром. Два серых мула были убраны расшитыми золотом чепраками и серебряной сбруей. В повозке на месте кучера, держа белые вожжи и длинный бич, сидел изнеженного вида молодой римлянин с искусно завитыми пышными кудрями. Его белая тога, видимо, только что вынутая из-под гладильного пресса, лежала красивыми складками. У его ног сидел на корточках возница, черный раб с большими серебряными кольцами в ушах. Повозка Фабия вдруг остановилась, давая дорогу быстро продвигавшейся процессии.