Василий Ян - Том 1
— Что случилось? — спросил Хэнтингтон, запыхавшийся, взбежавши на перевал.
За ним, как всегда спокойный, с винтовкой в руках поднимался Хива-Клыч.
Я указал на удалявшихся всадников и передал свои мысли — кто это мог быть.
— Я думаю, что порядочные люди по ночам не шляются, — сказал американец.
— С ними нет верблюдов, каравана, это аламанщики! — уверенно определил Хива-Клыч.
— Вы хорошо сделали, что показали им — мы всегда наготове! — одобрил мой холостой выстрел Хэнтингтон.
Я оставил на своем месте сторожить Хива-Клыча, и мы с американцем вернулись к костру.
Проводник, бледный, с блуждающими жгучими глазами, трясся как в лихорадке.
— Далеко ли отсюда до калы, ближайшего селения?
— Недалеко, — ответил Абдалхи, — бояр (господин) может быть уверен, что завтра рано утром уже будет иметь барана, а лошади — много ячменя…
Но еще непонятное было впереди.
Когда рано утром мы спустись с горы и шли степью, Хива-Клыч поднял с земли и передал мне небольшую записную книжку, почти всю исписанную чистейшим английским языком.
Чопорный Хэнтингтон сказал, что нехорошо читать чужие записи, а лучше бросить. Я же с ним не согласился и эту книжку сохранил до сих пор. Там, между прочим, была такая пометка:
«…1/1. Азис-хан сообщает, что русский сартип… и его караван двинулись на «О» от Немексара. Винтовок шесть. Идут медленно. Дан верный проводник. Приведет в Аширкудук 7.1. Нужно быть у Кяфир-Куха 6.1 ночью…»
Как видно, таинственные планы проводника не удались.
Но я думаю, что такие же таинственные привидения, знающие отлично английский язык и интересующиеся тем, что вы делаете и какие ваши намерения, являлись всем русским, путешествующим на Востоке, но под видом других лиц: лакеев в гостиницах, любезных гидов и даже хорошеньких женщин, с какими вы «случайно» знакомитесь на пароходе…
1906ОВИДИЙ В ИЗГНАНИИ [320]
Изгнаньем из страны родной
хвались повсюду, как свободой!
ЛермонтовЯ приютился в верхней каморке двухъярусной каменной гетской хижины, в небольшом городке, полном разноязычных варваров. Здесь, как нищий, бесправный ссыльный, провожу я томительные долгие годы, вспоминая римскую речь только в те часы, когда я пишу свои скорбные элегии, хожу на проверку к военному трибуну и когда достаю из ящика потемневшие свитки моих любимых поэтов: Горация, Проперция, Тибулла и Корнелия Галла. [321]
Стараюсь быть мужественным и утешаюсь как могу: в одной стене у меня есть очаг, где в морозные дни пылают щепки и сучья, собранные мной на морском берегу; на полу разостлан козий мех, а сбоку ложе варварского вида, покрытое сарматской войлочной попоной.
С восточной стороны прорублено окно, завешенное фракийским малиновым покрывалом. Через это окно ко мне влетают золотые лучи утреннего солнца и зовут на берег моря. Есть у меня также разрисованный узкогорлый кувшин, — в нем я берегу последние остатки выжатого на цветущих склонах Везувия [322]сладкого темного вина.
Откинув занавеску, я часто жадно всматриваюсь в туманную даль, в линию горизонта, постоянно меняющего свой цвет беспокойного моря. Я с нетерпением жду радостного вестника оттуда, из навеки мною покинутого Рима.
Сегодня вдруг я заметил долгожданную золотистую точку. Медленно приближается надутый ветром парус, все ближе вырастает покачиваемый волнами корабль. Парус быстро опускается на палубу, мерно взмахивают поблескивающие на солнце белые длинные весла.
Затерянный в толпе варваров, я спешу к пристани.
Что привез мне корабль? Прощение нового императора Тиберия? Письма друзей и с ними несколько запечатанных амфор с вином из моего сульмоновского [323]виноградника?
Кормчий, за время долгого пути заросший бородой, важно сошел по сходням на берег. Грубый голос, как обычно, произнес:
— Письмо Публию Овидию Назону? Ни такого письма, ни посылки для него мне не передавали. Теперь не скоро жди писем: наступает время зимних бурь, и все корабли спешат укрыться в гаванях.
Ни письма, ни денег, ни посылки… Чем же я проживу эту зиму?
* * *Снова я сижу около пылающего очага, допивая последнюю чашу вина. Я грею озябшие руки и закрываю глаза. В завывании ветра мне чудится шепот:
«Опять тебе нет ни вестей, ни привета с родины? Но не ты ли сам предсказывал в своей элегии:
В счастье покуда живешь, ты много друзей сосчитаешь,
А как туманные явятся дни — будешь один».
Ветер с моря шелестит тростником крыши, и опять слышатся чьи-то речи:
«Твои друзья веселятся с другими, и даже прославленная твоими песнями Корина от тебя отвернулась. Забудь и ты о неблагодарном великом городе и находи утешение среди ненавидящих хищный Рим варваров…»
Порыв ветра будит меня. Я открываю глаза. Замечаю серые, сложенные из грубых камней стены и покрытые седым пеплом потухающие угли в очаге. Ветер треплет малиновую занавеску в окне и доносит равномерные удары тяжелых волн о каменистый берег. Под этот шум у меня складываются строки:
Варваром я здесь слыву: моя речь непонятна туземцам,
Слова латинского звук смех вызывает глупцов.
Сам уж, боюсь, разучился здесь говорить по-латыни:
К гетским, сарматским словам ум приспособил я свой. [324]
* * *Уж много лет и в полнолуние, и в ущерб каждого месяца я обязан являться в крепость к военному трибуну — удостоверить, что я не бежал из города.
Я пробираюсь узкой кривой улицей, где мне знакома каждая плита, каждый выступ дома. Я стараюсь незамеченным проскользнуть мимо лавок, увешанных: одни — свиными окороками и рассеченными бараньими тушами, другие — глиняными чашами и пестрыми кувшинами, третьи — сыромятными ремнями и дублеными кожами. Что я могу ответить на ласковые зазывания продавцов, видевших меня нарядным в первый год моего приезда, когда теперь мою римскую гордость терзают муки нищеты?
— Чем тебе, господин, мы можем услужить? — слышу я вопросы и ускоряю шаги.
Я обхожу площадь, где ежедневно сходятся томиты, жители города, для торга с кочевниками. Хищные геты и свирепые сарматы ненавидят друг друга и при встрече в степи держат наготове арканы и стрелы, а здесь, на торговой площади, они только молча сторонятся, хотя кровавая схватка может произойти каждое мгновение. Они неразлучны с коротким мечом, небольшим тугим луком и кожаным разрисованным колчаном, полным отравленных красноперых стрел. Эти страшные кочевники мирно пригоняют сюда баранов, быков или истощенных, покрытых ранами пленных, которые стонут и плачут на неведомых языках.