Орхан Памук - Белая крепость
– По какому пути? – спросил Ходжа с удивившими меня любопытством и наивностью.
Я уже подумал было, что он поверил каждому моему слову, но тут он улыбнулся:
– Стало быть, «они» с утра до вечера смотрятся в зеркала?
Впервые он насмехался над тем, что я оставил на родине. От обиды мне захотелось сказать ему что-нибудь такое, что его уязвит, и я, не задумываясь и сам не веря в то, что говорю, выпалил: о том, кто он есть, человек может размышлять только сам, наедине с собой, но Ходже для этого не хватает смелости. Увидев по его лицу, что он, как мне и хотелось, задет за живое, я обрадовался.
Но эта радость дорого мне обошлась. И дело не в том, что он пригрозил отравить меня. Через несколько дней он потребовал, чтобы я проявил ту самую смелость, которой, по моему мнению, не хватало ему. Сначала я попытался обратить все в шутку – сказал, что о необходимости смотреться в зеркало и размышлять над тем, кто ты такой, говорил не всерьез, что те мои слова подсказаны гневом и желанием его разозлить. Однако по лицу Ходжи было видно, что он мне не верит. Он клялся, что, если я не докажу свою смелость, станет давать мне меньше еды и посадит меня под замок. Я должен размышлять о том, кто я такой, и записывать свои мысли, а он посмотрит, как это делается, и проверит, насколько я смел.
5
Сначала я написал несколько страниц о тех прекрасных днях, что провел с моими братьями, мамой и бабушкой в нашем поместье близ Эмполи. По правде говоря, я не знал, отчего выбрал именно этот предмет для того, чтобы понять, почему я – это я; возможно, причиной послужила тоска о том чудесном, навсегда потерянном времени. К тому же после сказанных мною в горячке гнева опрометчивых слов Ходжа стал так на меня наседать, что мне пришлось писать, вспоминая и отчасти придумывая убедительные подробности, чтобы мой будущий читатель поверил мне и чтобы написанное ему понравилось (точно так же я пишу и сейчас). Однако поначалу Ходже мои записи пришлись не по вкусу; такое, говорил он, мог бы написать всякий, немного подумав; не о таком, уверен он, требуется размышлять, глядя в зеркало; не может быть, чтобы именно здесь заключалась та смелость, которой, по моему мнению, не хватает ему, Ходже. Прочитав, как однажды, когда я отправился на охоту с отцом и братьями, мне навстречу вдруг вышел медведь и мы долго смотрели друг другу в глаза, и о том, чтó я чувствовал, когда наш любимый кучер умер, затоптанный собственными конями у нас на глазах, Ходжа вынес тот же приговор: такое может написать каждый.
Тогда я ответил, что так там живут все и ничего более необычного с ними не случается; что те мои слова были вызваны гневом и я сильно преувеличил, а потому Ходжа не должен ожидать от меня ничего большего. Но он и слушать не хотел, и я, страшась оказаться под замком, продолжал записывать свои воспоминания. За два месяца я с наслаждением и болью воссоздал великое множество моментов своей жизни, незначительных, но с удовольствием извлекаемых из копилки памяти; я размышлял о радостях и печалях, которые мне довелось испытать до того, как я попал в плен и пережил их заново. В конце концов я заметил, что это занятие мне нравится. Теперь я писал уже и без понуканий Ходжи; каждый раз, когда он говорил, что ожидал не того, что ему нужно совсем иное, я приступал к изложению какого-нибудь другого, заранее заготовленного воспоминания.
Прошло немало времени, прежде чем я заметил, что и Ходжа получает удовольствие от чтения моих записок. Тогда я стал выжидать удобного случая, чтобы и его вовлечь в это занятие. Дабы подготовить его, я стал описывать детские свои переживания: как я боялся нескончаемой ночи, когда не получалось уснуть; какой ужас испытывал после смерти сверстника, с которым меня связывала такая крепкая дружба, что мы научились думать об одном и том же одновременно; как я боялся, что мертвым сочтут меня и похоронят заживо. Я знал, что Ходже это понравится. Вскоре я осмелился рассказать ему свой сон: мое собственное тело, порвав со мной, в темноте встречается с моим двойником, лица которого, однако, не видно, и они сговариваются против меня. Ходжа в те дни говорил, что в его ушах снова начала звучать та смешная песня, и еще чаще, чем прежде. Увидев, что мой сон, как я и надеялся, произвел на него впечатление, я сказал, что ему тоже непременно нужно попробовать вести записи. Так он сможет и скрасить свое бесконечное ожидание, и отыскать, где именно проходит граница между ним и глупцами. Его по-прежнему время от времени приглашали во дворец, но никаких обнадеживающих событий не происходило. Сначала Ходжа немного поупирался, но, когда я стал настаивать, смущенно сказал, что попробует. Боясь показаться смешным, он даже отпустил шутку: может быть, раз уж мы будем вместе писать, нам теперь и в зеркало смотреться вместе?
«Вместе писать»… Я и не думал в тот момент, что он захочет сидеть со мной за одним столом. Я-то полагал, что, когда он начнет писать, я смогу вернуться к праздной жизни ленивого раба. Я ошибался. Ходжа сказал, что мы будем садиться за стол друг против друга и писать одновременно: только так можно заставить трудиться наши мозги, которые, столкнувшись с опасными предметами, становятся крайне ленивыми; только так мы сможем вселить друг в друга стремление к упорядоченной работе. Но я знал, что это лишь предлог. На самом деле он боялся остаться один, боялся, что, начав размышлять, почувствует себя одиноким. Я понял это, когда услышал, как он, оказавшись перед пустым листом бумаги, начинает бормотать, причем так, чтобы было слышно мне; ему хотелось, чтобы я заранее одобрил то, что он собирается написать. Нацарапав несколько строчек, он с любопытством и каким-то детским смущением показывал их мне: достойно ли это того, чтобы быть записанным? Разумеется, я высказывал ему свое одобрение.
Так и вышло, что за два месяца я выведал о его жизни столько, сколько не узнал за предыдущие одиннадцать лет. Его семья жила в Эдирне[22], куда впоследствии мы отправимся в свите султана. Отец его умер очень рано, Ходжа даже сомневался, что помнит его лицо. Мать была женщиной трудолюбивой. После смерти отца Ходжи она еще раз вышла замуж. От первого мужа у нее имелось двое детей, сын и дочь, от второго – четверо сыновей. Этот второй муж, ремесленник, шил одеяла. Из братьев самым охочим к учебе оказался, конечно же, Ходжа. Я узнал, что он был среди них самым умным, самым способным, самым трудолюбивым и самым сильным; ну и самым честным тоже. С сестрой его связывали хорошие отношения, а братьев он вспоминал с отвращением и вообще не видел нужды о них писать. Я старался его приободрить – может быть, потому, что уже тогда почувствовал: когда-нибудь его манера письма, история его жизни станут моими. Было что-то особенное в том, как он вел рассказ, что-то пришедшееся мне по душе, такое, что я хотел усвоить. Человек должен полюбить жизнь, которую себе выбрал, настолько, чтобы впоследствии сделать ее целиком и полностью своей; и я ее полюбил. Разумеется, Ходжа считал всех своих братьев дураками; они вспоминали про него, только когда нуждались в деньгах. А он посвятил всего себя учебе. Его приняли в медресе при мечети Селимийе; когда до окончания учебы оставалось совсем немного, он пал жертвой клеветы. Этого предмета он больше ни разу не касался, ничего не говорил и о женщинах. В самом начале он написал, что однажды чуть не женился, но потом в гневе порвал этот лист на клочки. В ту ночь на улице стояла отвратительная погода, лил дождь. Это была первая из ужасных ночей, которых впоследствии мне пришлось пережить немало. Он осыпáл меня оскорблениями, потом заявил, что все им написанное – ложь, и начал писать заново; а поскольку он желал, чтобы я сидел напротив него и тоже писал, мне пришлось два дня подряд провести без сна, и на минуту не сомкнув глаз. На мои записки Ходжа не глядел теперь даже мельком, так что я, сидя с ним за одним столом, снова и снова писал одно и то же, не напрягая свой ум, и наблюдал за ним краем глаза.