Артуро Перес-Реверте - Корсары Леванта
Человек этот, арагонец родом, вояка по ремеслу и склонности души, пользовался доверием губернатора Орана и был самым что ни на есть образцом нашего африканского воинства: этакий кремень, лицо будто выдублено солнцем, пылью, пуще же всего — самой жизнью, которую вел он в беспрестанных боях сначала во Фландрии, а потом — в Африке, где за спиной у тебя море, до короля далеко, до Бога высоко, тем паче, что Он, по всему судя, развлечен иной какой-то докукой, зато до мавров рукой подать, — особенно, если в руке этой шпага. Под началом у него служили люди, которым, кроме как на добычу, надеяться было не на что: отпетые висельники, отъявленные головорезы, опасный каторжанский сброд, в любую минуту готовый дезертировать, взбунтоваться или устроить поножовщину, — и он умудрялся держать их в узде. Словом, был он крутенек, но не спесив, а продажен не более, нежели все прочие. Так описал его Себастьян Копонс перед тем, как на исходе первого нашего дня в Оране отправиться к Бискарруэсу. Мы нашли его в одном из казематов цитадели, перед картой, расстеленной на столе и придавленной по углам кувшином вина, свечой в шандале, кинжалом и пистолетом. Здесь же находились еще двое: высокий мавр в белом бурнусе и некто смуглый, носатый, худосочный, с подстриженной бородкой — этот был в испанском платье.
— Прошу разрешения, сеньор главный сержант. Позвольте представить вам — мой друг Диего Алатристе, старый солдат, воевал во Фландрии, сейчас — в неаполитанском галерном флоте. Диего, это дон Лоренсо Бискарруэс. А это — Мустафа Чауни, командир могатасов, и наш переводчик Арон Кансино.
— Во Фландрии был? — Главный сержант поглядел на капитана с интересом. — И где же именно? В Амьене? Или в Остенде?
— И там, и там.
— Сыро. У проклятых еретиков, я разумею. Здесь-то месяцами ни капельки с неба не упадет.
Они поговорили еще немного, вспоминая общих знакомцев — живых и убитых, — после чего Копонс изложил дело и получил разрешение Бискарруэса. Капитан же тем временем рассматривал всех троих. Могатас был из племени улад-галеб, три поколения которого верно служили Испании, и наделен всеми его особенностями: темнолицый и седобородый, он носил мягкие туфли на манер комнатных, ятаган у пояса и, оставляя по мавританскому обычаю лишь одну длинную прядь на темени, наголо брил голову — на тот случай, если враг отрубит ее да захочет унести как трофей: чтоб не совал пальцы в рот или в глаза. Он командовал полутора сотнями воинов из числа своих соплеменников или сородичей — одно подразумевает другое, — обитавших вместе с женами и детьми в городке Ифре и окрестных селеньях и дравшихся — при том, разумеется, условии, что заплатят или выделят долю в добыче — под знаменами с крестом Святого Андрея так доблестно и свирепо, что им позавидовали бы многие подданные и единоверцы его католического величества. Что же до второго, то Алатристе не удивило, что в городе обязанности переводчика исполняет иудей, ибо, хоть племя это из пределов Испании было давным-давно изгнано, в анклавах на севере Африки присутствие его приходилось терпеть по причинам, проистекающим из интересов торговых, финансовых, а также и от преобладания арабского языка. Как узнал я впоследствии, все в роду Кансино — одного из двадцати примерно семейств, населявших еврейский квартал, — с середины прошлого столетия служили доверенными драгоманами и, умудряясь исполнять Моисеев закон — Оран был единственным городом, где еще сохранилась синагога, — соединяли отличные дарования с верностью королю, а потому губернаторы к ним благоволили, отличали их и награждали, передавая должность сию от отца к сыну. Да и немудрено — поскольку речь шла не только о превосходном знании нескольких мавританских наречий, турецкого языка, ну и, разумеется, своего собственного, но также и о шпионстве, благо все иудейские общины Берберии связаны были меж собой весьма тесно. Снисходительно относиться к иудеям побуждал также и блеск их коммерческих дарований, нимало не потускневший за годы и века тяжких гонений и позволявший сынам Израилевым в годы тощих коров ссужать Оранских правителей деньгами или зерном. Прибавьте к сему и их роль в работорговле: с одной стороны, они посредничали в выкупе невольников, с другой — сами были хозяевами большей части продаваемых в Оране турок и мавров. В конце концов, молишься ли ты Приснодеве, Магомету или Моисею, иудей ли ты, испанец или мавр — серебро, откуда бы оно к тебе ни прикатилось, звенит одинаково, а дело есть дело. «Дивной мощью наделен дон Дублон», как метко подметил дон Франсиско де Кеведо. Аминь.
Вдалеке вновь раздался лай, и Алатристе погладил рукоять на совесть смазанного пистолета за поясом. Может, и лучше будет, подумалось капитану, если пес не уймется и добьется того, что мавры — ну, или хоть сколькие-то из них, — повскакав с постелей, схватятся за свои ятаганы в тот миг, когда Бискарруэс отдаст приказ к атаке. Резать спящих и сонных, чтобы потом угнать их скотину, увести в рабство их жен и детей — самое, конечно, милое дело: оно, конечно, и легче, и проще, нежели драться с бодрствующим противником, но, Господи, никакого вина не хватит, чтобы потом вымылась из памяти эта кровь.
— Приготовиться.
Приказ передавался по цепочке, из уст в уста и, приближаясь ко мне, звучал все громче. Когда дошло до меня, я повторил его, и словечко покатилось дальше, постепенно затихая среди распластанных на земле фигур, покуда не смолкло, словно замершее где-то в бесконечности эхо. Я облизнул растрескавшиеся губы и тотчас же стиснул челюсти, чтобы не клацать зубами от стужи. Потом затянул ремни альпаргат, размотал тряпье, которым во избежание неуместного шума обвернуто было мое оружие — шпага и короткое копьецо, — и огляделся. В предутренних сумерках не разглядеть было капитана Алатристе, но я знал, что он залег, как и все остальные, где-то неподалеку. А совсем рядом со мной пристроился Себастьян Копонс, обратившийся в темный, неподвижный бугорок, от которого несло потом, насаленной кожей амуничных ремней и сталью, обильно смазанной ружейным маслом. Вокруг виднелось еще несколько таких же фигур — лежавших кучками или поодиночке среди мастиковых деревьев, кактусов и чертополоха.
— Два раза подряд «Символ веры» — и пойдем, — снова передали по цепи.
И кое-кто сейчас же принялся бормотать молитву — то ли от избытка набожности, то ли чтобы засечь время. И я услышал, как вокруг меня, вразнобой, на все лады зазвучали в полутьме приглушенные голоса с бискайским, астурийским, андалузским, валенсианским, кастильским выговором, ибо мы, испанцы, сообща только убиваем, а молится каждый наособицу: «Credo in unum Deum, partem omnipotentem, factorem caeii et terrae…» Услышал, разумеется, не впервые, но меня, как всегда, позабавило это благочестивое бормотание, долженствовавшее послужить прелюдией к побоищу; и все эти люди, твердя священные слова, молили Бога о том, чтобы вывел из боя живым, помог добыть золота и рабов, сподобил вернуться в Оран и в Испанию на своих ногах, да с богатой добычей, да чтоб на обратном пути не оказалось врагов поблизости, ибо все превосходно знали — а Копонс и Алатристе особенно настойчиво растолковывали это: ничего на свете нет хуже, чем после схватки с маврами на их земле возвращаться к себе по этим скалистым отрогам, под безжалостным солнцем, когда воды нет вовсе или когда каждый глоток ее обходится тебе в кварту собственной крови; чем обнаружить за собой погоню; чем, отстав от своих, раненым попасть в руки к маврам, а уж они с большим искусством сделают так, чтобы ты умирал подольше, и времени на то не пожалеют. Может быть, именно поэтому слышалось сейчас вокруг это бормотание: «Deum de Deo, lumen de lumine, Deum verum de Deo vero…» Вскоре уж и сам я незаметно для себя принялся повторять эти слова — сперва бездумно, как мурлычут какую-нибудь назойливо привязавшуюся старинную канцонетту, но потом проникся смыслом и стал молиться с самым искренним жаром: «Et exspecto ressurectionem mortuorum et vitam venturi saeculi, amen».[13]