Валерий Привалихин - Клад адмирала
Вглядываясь с интересом вперед, Зимин никак не мог взять в толк, почему обиталище пасечника называется Подъельниковским кордоном. Ни намека на ельник окрест. Впрочем, и кедров негусто. Лишь в окружении дома. А дальше по пологому склону лиственное мелколесье, реденький кустарник, потом луг, на котором в траве разноцветными яркими кубиками во множестве неровными рядками рассыпаны ульи. Зимин успел их насчитать за полсотни, пока приблизились к дому, но это то, что успел, и всего на одном склоне.
Владелец таежной пасеки Василий Терентьевич Засекин и провожатый Зимина были очень похожи, будто не двоюродные, а близнецы-братья. Невольно Зимин, сравнивая, поочередно поглядел на обоих.
— Что, одной масти? — щурясь от яркого солнца, первым заговорил обитатель Подъельниковского кордона.
— Да уж, — кивнул Зимин.
Они улыбнулись друг другу. Улыбка появилась и на губах Засекина-конюха.
— Сергея Ильича друг, — назвал он брату Зимина.
— А что сам Сергей Ильич не приехал? — полюбопытствовал пасечник.
Зимин объяснил в двух словах.
— Работка у него. — Засекин покачал головой. — Особенно в теперешнее время.
По представлению, по тому, как еще раз посмотрел на него и как пожал ему руку пасечник, Зимин понял: имя Нетесова здесь в почете.
Он отказался перекусить с дороги, издалека повел речь о том, за чем, собственно, приехал в этот труднодоступный глухой уголок.
Рассказ о случае с револьвером, уроненным охранником Холмогоровым в старый колодец возле полуразрушенной церкви-склада, вызвал у пасечника смех. А вот упоминание вслед за этим о Мусатове веселости заметно поубавило. Когда же Зимин заговорил о раненом колчаковском офицере, которого, по слухам, лечил в гражданскую войну отец Василия Терентьевича, — лицо совсем посерьезнело.
— Мусатов рассказывал? — спросил пасечник.
— Почему он? — возразил Зимин. — Об этом, я понял, многие в Пихтовом знают.
— Да-да, — согласился, помолчав Засекин. — Теперь это уже какой секрет.
Взаимная неприязнь, причем давняя, застарелая, нетрудно было это почувствовать, существовала между прославленным пихтовским ветераном и семьей Засекиных.
— Значит, был офицер, Василий Терентьевич? — уточнил Зимин.
— Ну, был.
— Говорят, колчаковцы при отступлении спрятали возле Пихтовой золото и офицер имел к золоту отношение. Что-нибудь известно о нем? Хотя бы имя?
— Имя? Григорий Николаевич Взоров. Старший лейтенант.
— Как? Не поручик, не капитан?
Уточнение понравилось.
— Нет. Старший лейтенант. Он флотский. Очень близко стоял к самому Верховному Правителю.
— К Колчаку?
— К нему. Был в его охране или выполнял личные поручения. Точно не знаю.
— Это отец вам рассказывал?
— Отец об этом никогда и ни с кем не говорил. Ни слова. До самого пятьдесят шестого года.
— До XX съезда?
— До своей смерти.
— Извините… Но откуда вы тогда знаете?
— Откуда? — Пасечник примолк, посмотрел на двоюродного брата. Тот, пока велся разговор у крыльца, расседлал коней, привязал к столбу в тени кедров, бросил по охапке молодого сена, зачерпнул из колодца, поставил на солнцепек воду в ведрах и теперь возвращался к дому, дымя папиросой.
— Пойдемте-ка в избу. — Василий Терентьевич шагнул на крыльцо, открыл дверь.
Стены просторной комнаты, в которую вошли, не были оштукатурены. Бока бревен мастерски стесаны топором и проструганы фуганком. От времени бревна потемнели, отливали коричневой, некоторые потрескались. Под стать стенам были массивные стулья, стол, широкая длинная лавка.
Хозяин увлекался рисованием. С десяток пейзажных картин, написанных маслом и акварелью, висели по стенам. На одной из них Зимин сразу узнал дома на взгорке среди кедров.
— Значит, откуда известно о Взорове? — продолжил Засекин прерванный им самим разговор. — Из дневника отца. В семьдесят пятом году с Николаем, — кивнул на брата, — ремонтировали дом. Вот тогда и нашелся дневник.
— Дневник цел? — живо спросил Зимин.
— Обязательно. Как же, — ответил Засекин. — Сейчас мы его посмотрим, если интересно…
Он ушел в соседнюю комнату и возвратился вскоре, держа в руке тонкую тетрадку.
«Дневник Терентия Засекина» — красивым, разборчивым почерком было написано на бледно-голубой обложке в верхней ее части и ниже: «Октябрь 1919 года — февраль 1920 года».
Василий Терентьевич полистал тетрадку, подал Зимину:
— Вот тут читайте…
Он подвинул стул, жестом приглашая садиться.
— Спасибо, — машинально поблагодарил Зимин. Глаза уже скользили по строчкам дневника, написанного почти три четверти века назад.
20 ноября 1919 года. Вчера событие чрезвычайное. Потемну вышел проверять петли и в полверсте от Старого Ларневского балагана наткнулся на тела колчаковских воинов. Заслуга Манчжура, он обнаружил. С заячьей тропы кинулся к елям, залаял. Подкатил: солдат в шинели и в сапогах лежит. Без шапки, волосы чуть снежком притрушены. Вокруг елей полозьями санными все перечеркано, сапогами затоптано. Следы неостывшие, пресвежие. Лапу хвойную поднял: их еще там пятеро, и офицер меж них. Глянул: и, Бог свидетель, чую, не ведаю почему, живой офицер. Все неживые, а он — живой! И Манчжур то же самое чует: других, кроме него, не обнюхивает, не обхаживает. Лыжи скинул, под ель подлез и руку ему под шинель засунул — дышит! На лыжи его положил — и домой, быстрей, бегом, благо снег покуда не шибкий нападал, не помеха бежать. В избе раздел его. Рана штыком сквозная у него, однако не опасная, видать, метили в сердце, а угодили в плечо. И крови офицер потерял не много. Сразу растер всего его самосидкой и внутрь стакан влил, теперь шиповник с медом и рябиною даю. А рану кедровым бальзамом обработал. Когда бы на морозе не находился долго, в сознании был бы давно. А так — в жару мечется, не в себе, стонет, выкрикивает что-то, иногда не по-нашему. К вечеру должен прийти в себя… Кто так бедняг и за что — ума не приложу. Одно ясно: убивали в другом месте, далеко, а к Ларневскому балагану привезли, сбросили. Зачем? Придется ждать, пока офицерик в ум придет.
21 ноября 1919 года (утро). Офицерик так пока и остается в беспамятстве. Но навел другое питье: с лабазником, кипреем на сотовом меду и багульником, чтоб кашель тише и реже волновал рану, и беспокойства за простуду нет. Пот шибкий, и жар на убыль пошел. Рана штыком — тоже слава Богу. Поменял повязку, свежий бальзам положил. А вот пальцы на ноге правой почернели опасно. Как бы не антонов огонь. Мелкие авось удастся сберечь, а вот большой — крепко помозговать надо.