Александр Дюма - Сорок пять
Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.
В течение нескольких секунд Сальсед смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал ему обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся с лихорадочной поспешностью писать.
– Пишет, пишет! – пронеслось в толпе.
– Пишет! – произнес король. – Клянусь богом, я его помилую.
Внезапно Сальсед перестал писать и еще раз взглянул на юношу.
Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.
Затем, после еще более короткого промежутка, он опять поднял глаза.
На этот раз паж не только сделал знак пальцами, но и кивнул головой.
– Вы кончили? – спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.
– Да, – машинально ответил Сальсед.
– Так подпишите.
Сальсед поставил свою подпись, не глядя на бумагу, глаза его были устремлены на юношу.
Таншон протянул руку к бумаге.
– Королю, одному лишь королю! – произнес Сальсед.
И он отдал бумагу лейтенанту короткой мантии, но слегка поколебавшись, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.
– Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, – сказал лейтенант, – то вы спасены.
Улыбка ироническая, но вместе с тем немного тревожная, заиграла на губах осужденного, который словно нетерпеливо спрашивал о чем-то какого-то неведомого собеседника.
Под конец усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разъял руки, и паж соскользнул на землю.
Вместе с тем исчезло и то, что поддерживало осужденного.
Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его повсюду глазами. Затем, словно в смятении, он вскочил:
– Ну когда же, когда!
Никто ему не ответил.
– Скорее, скорее, торопитесь, – крикнул он. – Король уже взял бумагу, сейчас он прочитает ее.
Никто не шевельнулся.
Король поспешно развернул признание Сальседа.
– О, тысяча демонов! – закричал Сальсед. – Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я ее узнал. Это была она, она!
Пробежав глазами первые несколько строк, король, видимо, пришел в негодование.
Затем он побледнел и воскликнул:
– О, негодяй! Злодей!
– В чем дело, сын мой? – спросила Екатерина.
– Он отказывается от своих показаний, матушка. Он утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.
– А дальше?
– А дальше он заявляет, что господа де Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.
– Что ж, – пробормотала Екатерина, – а если это правда?
– Он лжет, – вскричал король, – лжет, как последний нехристь.
– Почем знать, сын мой? Может быть, господ де Гизов оклеветали. Может быть, судьи в своем чрезмерном рвении неверно истолковали показания.
– Что вы, государыня, – вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. – Я сам все слышал.
– Вы, сын мой?
– Да, я.
– А когда же это?
– Когда преступника подвергали пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни одного его слова, и каждое это слово вонзилось мне в мозг, точно гвоздь, вбиваемый молотком.
– Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя. Прикажите подхлестнуть лошадей.
Разъяренный Генрих поднял руку.
Лейтенант Таншон повторил этот жест.
Канаты были уже снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо человек прыгнули на спины лошадей, хлестнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.
Ужасающий хруст и раздирающий вопль раздались с помоста эшафота. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего человеческого – оно казалось личиной демона.
– Предательство, предательство! – закричал он. – Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! А, проклятая гер…
Голос его покрывал лошадиное ржанье и ропот толпы, но внезапно он стих.
– Стойте, стойте! – кричала Екатерина.
Но было уже поздно. Голова Сальседа, сперва приподнявшаяся в судорогах боли и ярости, упала вдруг на эшафот.
– Дайте ему говорить! – вопила королева-мать. – Стойте, стойте же!
Зрачки Сальседа, непомерно расширенные, не двигались, упорно глядя в ту группу людей, где он увидел пажа. Сообразительный Таншон стал смотреть в том же направлении.
Но Сальсед уже не мог говорить. Он был мертв. Таншон отдал тихим голосом какое-то приказание своим лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.
– Я обнаружена, – шепнул юный паж на ухо Эрнотону. – Сжальтесь, помогите мне, спасите меня, сударь. Они идут, идут!
– Но чего же вы еще хотите?
– Бежать. Разве вы не видите, что они ищут меня?
– Но кто же вы?
– Женщина… Спасите, защитите меня!
Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.
Он поставил девушку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой своей шпаги, расчистил ей путь и протолкнул ее до угла улицы Мутон к какой-то открытой на улицу двери.
Юный паж бросился вперед и исчез за дверью, которая, казалось, только ждала того, ибо тотчас же за ним захлопнулась.
Эрнотон даже не успел спросить девушку, как ее имя и как им снова увидеться.
Но прежде чем исчезнуть, незнакомка, словно угадав его мысль, кивнула Эрнотону и бросила ему многообещающий взгляд.
Освободившись, Эрнотон направился обратно к центру площади и окинул взглядом сразу эшафот и королевскую ложу.
Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, вытянувшись, лежал на помосте.
Екатерина, тоже мертвенно-бледная, вся дрожа, стояла у себя в ложе.
– Сын мой, – вымолвила она наконец, отирая со лба пот, – сын мой, вам бы следовало переменить главного палача, он – сторонник Лиги.
– Из чего вы это заключаете, матушка? – спросил Генрих.
– Смотрите, смотрите хорошенько!
– Ну, я смотрю, а дальше что?
– Сальсед умер после первой же растяжки.
– Он оказался слишком чувствителен к боли.
– Да нет же, нет! – возразила Екатерина с презрительной усмешкой – очень уж непроницательным показался ей сын. – Его удавили из-под эшафота тонкой веревкой как раз в то мгновение, когда он намеревался обвинить тех, кто предал его на смерть. Велите какому-нибудь ученому врачу осмотреть труп, и, я уверена, вокруг его шеи найдут след от веревки.
– Вы правы, – произнес Генрих, и глаза его на мгновенье вспыхнули, – моему кузену де Гизу служат лучше чем мне.
– Тс, тс, сын мой! – сказала Екатерина. – Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.