Мор Йокаи - Когда мы состаримся
— Это не лобное место, детка, — возразила она, — это развалины пожоньской крепости.
Странные развалины. Я не мог прогнать первого впечатления. Крепость упорно рисовалась мне огромным лобным местом.
Уж очень поздно добрались мы до города. Сравнительно с нашим комитатским[8] центром показался он мне очень большим. Таких витрин я ещё не видывал и всё дивился тротуарам, устроенным Для пешеходов. Важные, значит, живут здесь господа.
Пекарь, г-н Фромм, к которому меня везли, поставил условием в гостиницу не заезжать, он-де сам будет рад устроить нас у себя, тем паче что мы и так уже дорогу оплатили. По адресу на бумажке мы благополучно его отыскали. Жил он в красивом двухэтажном доме на Фюрстеналлее, с булочной, выходившей на улицу; изображённые на вывеске позолоченные львы держали во рту пышки и кренделя, с Дружелюбным выражением предлагая их прохожим.
Г-н Фромм самолично поджидал нас в дверях булочной и сам поспешил отворить дверцы тарантаса. Это был плотный, приземистый, круглолицый мужчина с чёрными бровями, коротко подстриженными чёрными усами и с густоволосой, но белой, как мука, тоже стриженой седой головой.
Добрый человек помог бабушке сойти, поддержал под локоть и брату пожал руку, сказав что-то по-немецки. Мне же, когда я вылез, положил с коротким смешком руку на голову.
— Iste puer? — И потрепал по щеке. — Bonus, bonus![9]
Из всего этого вышла для нас та обоюдная польза, что я, не зная немецкого языка, он же definitive[10] венгерского и, призвав interim[11] на помощь промежуточный нейтральный, мы сразу отвели всякое возможное подозрение, будто оба глухонемые. Вдобавок сей достойный муж прибавил себе решпекта в моих глазах, показав, что и в языке Цицерона сведущ помимо своих сугубо профессиональных познаний.
Пропустив бабушку с Лорандом вперёд, г-н Фромм по узкой каменной лестнице провёл нас на второй этаж. Руку свою он при этом неотрывно держал у меня на макушке, будто мною управляя.
— Veni puer. Hic puer secundus. Filius meus.[12]
Ах, значит, есть в доме и другой мальчик. Ещё страшней.
— Ist studious.[13]
И он тоже учится! Это уже лучше. Вместе будем в гимназию ходить.
— Meus fileus magnus asinus.[14]
Хорошенькая рекомендация в устах отца.
— Nescit pensum, nunquam scit.[15]
Исчерпав на том запас латинских слов, булочник дополнил сказанное пантомимой, по которой можно было понять, что «meus fileus» в нынешний торжественный день будет оставлен без ужина и заперт у себя в комнате, пока всех уроков не выучит.
Это не настроило меня на особенно радужный лад.
Какая же может быть после этого «mea filia»?[16]
С домом, подобным фроммовскому, мне ещё не доводилось знакомиться ближе. Наш был одноэтажный, с просторными комнатами, широкими коридорами. В этот попадали через узкий коридорчик, оттуда взбирались наверх по винтовой лестнице, рассчитанной на одного, и — двери, двери; такое множество дверей и дверок, что, попав на ограждённую решётчатыми железными перилами галерею, невозможно было сообразить, как ты сюда попал, и ещё меньше, как выбраться обратно.
С галереи папа Фромм провёл нас прямиком в гостиную.
(Так, по привычке, милее будет мне и впредь его называть.)
Уже и свечи были зажжены, целых две в нашу честь, и стоя накрыт для ужина; по всему было видно, что ждали нас гораздо раньше.
На канапе сидели две особы женского пола: одна — «мама», его жена, другая — «гросмама».[17]
«Мама» была высокая, худощавая, с большими голубыми глазами и белокурыми кудельками надо лбом («Schneckli»,[18] уж если на немецкий лад); с прямым германским носом, острым подбородком и родимым пятном на нижней губе.
«Гросмама» была точным подобием мамы, только старше лет на тридцать: ещё худощавей, с ещё более резкими чертами лица. Она тоже была с буклями, правда, уже накладными (как я узнал лет десять спустя), и тоже с родимым пятном, только пониже, на подбородке.
А на особом стульчике с подлокотниками сидела та, которая должна была меня заменить.
Фанни была годом моложе меня и не походила ни на мать, ни на бабку, исключая наследственное пятно, которое примостилось у неё в виде коричневой родинки на левой щёчке.
За дорогу у меня сложилось решительное предубеждение против моей заменщицы, и внешность её только подтвердила худшие мои опасения.
Это вечно смеющееся бело-розовое личико, эти полные лукавства голубые глазки, чуднó наморщенный курносый носик. Эти ямочки на щеках, стоило ей только засмеяться, и ротик, ежеминутно готовый сверкнуть белозубой улыбкой, которая притаилась в уголках губ. Словом, настоящий маленький бесёнок.
Все трое были заняты вязаньем, но при нашем появлении враз его отложили — Фанни с такой стремительностью, что её клубок шерсти закатился под канапе, — и поднялись нам навстречу.
Я приложился к ручке обеих матрон, которые по-матерински поцеловали меня, но всё моё внимание было обращено на неугомонную маленькую плутовку, которая, не дожидаясь, как я, пока притянут к себе за воротник, сама подбежала к нашей бабушке, повисла у неё на шее и, поцеловав, сделала книксен. А Лоранда поцеловала даже дважды, заглянув ему внимательно в глаза.
Меня даже мороз подрал по коже. С этого курносого бесёнка станется и меня поцеловать!.. Я просто не знал, куда деваться от страха.
Но уклониться никак было нельзя. Отдав долг вежливости остальным, она, проклятущая, подскочила ко мне, обхватила за голову и расцеловала так, что у меня в глазах потемнело. Потом подтащила к своему стульчику, с которого перед тем встала, и силком усадила Рядом, хотя мы еле поместились, всё мне о чём-то тараторя на своём непонятном языке. Изо всего этого заключил я одно: ну и чертёнок Достанется бедной маменьке вместо её тихого, немногословного младшенького; уж и наплачется она с ним! Ни на миг рта не закрывает, голосок — как заливистый колокольчик.
Это у них тоже было семейное. Мама Фромм тоже владела тем бесценным даром, что зовётся фонтаном красноречия, и громким, резким голосом в придачу, так что слово вставить невозможно. Её же слова лились и лились потоком. И «гросмама» обладала тем же даром, только голоса у неё не было, и из всего, что она говорила, слышался лишь каждый второй слог. Совсем как у испорченных шарманок, издающих шипенье вместо некоторых нот.
Наше дело было помалкивать да слушать.
Мне это было тем легче, что я и понятия не имел, о чём они там толкуют на своём языке. Уловить удавалось лишь одно: что они, обращаясь ко мне, называли меня «Ишток».[19] Мне, не знавшему по-немецки, это казалось вольностью совершенно неуместной.