Анатолий Брусникин - Девятный Спас
На Беклемишевской башне поставлены двое дозорных: один глазастый, другой зычноголосый. Лишь первый узрит пламя, второй заорёт вниз, куда скакать.
Дмитрий молился, чтоб злодеи не запалили Остожье, где Сенной рынок. Займётся — не потушишь. Ещё тревожился о Зарядье, где дома стоят тесно и много народу сгореть может. Поэтому и расположился поближе к опасному месту. Заранее решил, что отправится туда сам, а Журавлёву принялся объяснять, как лучше тушить горящие стога сена. Однажды, во время Ногайского похода, ему случилось с казаками гасить пылающую степь, да ещё в бурю. Тут главное — головы не потерять, когда сверху начнут сыпаться огненные хлопья.
Но длинноногий сержант, хоть не отходил от командира ни на шаг, указания слушал невнимательно. Дмитрия это злило. Преображенец ему вообще сильно не нравился. Ухмыляется чему-то, рожа дерзкая, скрипит на каждом шагу, словно несмазанная телега, и ещё дух от него противный.
Ночью ливень прошёл, недолгий, но сильный. Никитин дождю обрадовался — дерево отсыреет, дома не так быстро займутся. Встал под струями, задрал лицо, упрашивая небо, чтоб не жалело влаги.
И остальные пожарные стояли на своих местах. Подумаешь, побрызгает водой. Намокнешь — высохнешь. А Журавлёв, едва закапало, вжал голову в плечи и побежал прятаться под стреху башни. Пока не кончило лить, оттуда не вылезал. А потом старательно обходил лужи, словно боялся ботфорты запачкать. Притом были они такие грязные, что от лужи только чище бы стали.
— Не терплю мокроты, — сказал он, вновь приклеившись к Дмитрию. — Вот говорят, в европских землях штука такая есть, «ширм» называется. Кожа промасленная на спицах, раскрываешь над головой — дождь не в дождь, сухо. Ты, прапорщик, человек нерусский. Видал такую штуку?
Тьфу на него! С минуты на минуту Москва запылает, а он чёрт-те про что спрашивает.
— Поди, проверь упряжь, — велел ему Митя, чтобы отвязаться. — И подковы у лошадей!
Время тянулось томительно. На Фроловской башне ударили новые куранты голландской работы: бумм, бумм. Два часа уже. Ждать становилось совсем невмоготу.
Но тут Митя вспомнил, как отец в детстве рассказывал ему о своих ратных походах. Покойный Ларион Михайлович был настоящий витязь без страха и упрёка, но своими боевыми подвигами никогда не бахвалился. Если и заводил разговор о войне, то вспоминал только что-нибудь смешное или поучительное, что могло сыну пригодиться в будущем. Именно такое Дмитрию сейчас и припомнилось. Как говорил отец, страшнее всего не само сражение, когда о себе забываешь, а ожидание перед сечей. Изведёшься весь, с белым светом сто раз распрощаешься, раньше смерти помрёшь. И он, Ларион, придумал от того страха верное средство. Когда оружие было проверено, воины построены и оставалось только ждать приказа «в бой», он доставал из седельной сумки филозофическую книгу, без которой на войну не отправлялся. От этого и подчинённым спокойнее делалось, и сам умиротворялся.
Филозофической книги у Дмитрия, положим, не было. Однако имелся дикционарий политесного обхождения, подаренный Василисой Матвеевной, прекраснейшей из дев.
Никитин велел зажечь факел, вынул из-за пазухи драгоценный дар и стал учить экспрессии, без которых невозможно обходиться современному дворянину. Выбирал те, что могли пригодиться в беседе с Нею.
Некоторые слова были красивые. «Поимейте мизерикордию» сиречь «сжальтесь». Либо «шагрень» — «грусть-тоска». Другие Мите не понравились из-за неблагозвучия: «херц-шмерц» (сердешная мука) или, того хуже, «фудамур» (любовно безумство).
Так или иначе, отцовский завет оказался хорош. За наукой Никитин позабыл о волнении и очнулся, лишь когда по ту сторону Кремля, прорвав ночную тишь, прогремел гулкий удар.
Встрепенувшись, Дмитрий спрятал книжку поближе к сердцу. Вскочил в седло, взял в руку длинный багор и задрал голову кверху. Началось! Ну-ка, что там дозорные? Куда скакать?
Рядом, у стремени, возник Журавлёв. Он неотрывно смотрел на начальника, должно быть, ожидая приказа. Правую руку зачем-то засунул в левый рукав.
— Сейчас, сейчас, — успокоил помощника Митя, поглядев сверху вниз.
Высунувшаяся меж туч луна осветила молодцеватую фигуру всадника, который в своей пожарной каске и с багром в руке был похож на сказочного витязя.
— А-а-а! — вдруг сдавленно выкрикнул сержант и попятился.
— Ты что, Журавлёв?
Преображенец и раньше казался Дмитрию странен, теперь же, похоже, вовсе спятил.
Сержант отступал всё дальше, бормоча:
— Ты?!..Ты?! Изыди, провались!
Вот не ко времени!
Никитин спешился, подошёл к припадочному, желая его успокоить. Однако вышло ещё хуже.
— Чашник… — пролепетал безумец. — Мёртвый чашник! По мою душу! Сызнова…
И, повернувшись, побежал на негнущихся ногах.
— Стой ты, чёрт! Опомнись! Нам пожар тушить!
Сержант с треском и скрипом несся по дощатой мостовой, мимо глухих заборов. Насилу Митя его догнал. Схватил за плечо, развернул к себе лицом. Влепил ладонью хорошую оплеуху, чтоб привести в чувство.
— Успокойся, не то связать прикажу!
Глаза у Журавлёва дико вращались, из перекошенного рта вырвалось:
— Изыдь, откуда взялся! Сгинь!
Правая рука дёрнулась из левого рукава, в ней сверкнул нож. Острый клинок ударил Никитину прямо в сердце. Удар был так силён, что Митя опрокинулся навзничь.
* * *Слишком поздно всё уразумевший и прозревший Ильша в ярости на собственное тугодумство шмякнул затылком о стену. Удар был такой силы, что в глине осталась вмятина. А голове ничего, голова была крепкая.
Только лучше было б её, тупую, всё-таки расколошматить — так на так погибать. Илья стукнулся ещё раз, да ещё. Пропадал он, пропадал! Как глупый карась в ухе. Ну как же было не докумекать, что кременной мужик Фрол нипочём не может преображенцам отдаться, хоть на ломти его всего настругай! А раз Юла, червяк пролазный, с Быком заодно, то здесь не иначе как большая измена. Без Зеркалова эта козня никак обойтись не могла…
Теперь-то мозги у мастера шевелились резво, да что проку? Поздно. Ничего не исправишь.
Цепь держит крепко, замок разомкнуть нечем. Фитиль шипит, огонёк ползёт к бочке. Сейчас шандарахнет. Полетит князь-кесарь вместе со своим теремом прямёхонько в направлении луны-матушки, и бес бы с ним, кровопийцей. Но и здесь, в подкопе, всё в кашу перемелется. Жалко и обидно гибнуть зазря, ради чьей-то подлой пользы.
От горьких мыслей, от злобы на свою дурь, Ильша снова треснулся затылком со всей мочи. Аж в черепе загудело, а в шею кольнуло что-то острое. Он пощупал — уколол палец, до крови.