Николай Зарубин - Надсада
— Вроде машина подъехала. Чужая, — насторожился Воробей. — Хто бы эта мог быть?..
Оба поспешили к выходу.
В калитку уже входил Владимир, а с ним и незнакомая молодая женщина.
— Во нелегкая принесла… — вполголоса проворчал старик, встав как-то боком к приехавшим, будто хотел всем своим видом показать, мол, никого не ждали, а вы как с неба свалились.
— Ну, здравствуй, брат, — развел руки для объятия приехавший. — Как жив-здоров?
Кивнул старику, протянул руку. Тот, стоя так же боком, подал свою.
— Познакомься, Николай, это Людмила Вальц, музыкантша из Петербурга. Видела твои работы на вернисаже в Москве…
Я и раньше видела, — шагнула вперед Людмила. — По вашим работам я вас давно знаю. И очень рада видеть вас здоровым и полным сил.
«И эта знает о происшедшем со мной в Москве», — подумал художник.
Но женщина ему чем-то сразу понравилась. Чистота и приветливость исходили от жительницы далекой Северной столицы, и по всему было видно, что она счастлива. По крайней мере на данный момент.
И Владимир вел себя как-то не совсем так, как обычно при их встречах, и объяснить эту странность только присутствием посторонней женщины было нельзя. Нечто новое появилось и в голосе, и в манере говорить, и в поведении.
«Уж не влюбился ли брательник?» — мелькнула в голове догадка.
Поглядывая на приехавших, прислушиваясь к их голосам, утверждался в правильности первого впечатления.
Впрочем, и Владимир, и Людмила взаимных чувств своих особенно не скрывали, хотя и не выставляли напоказ.
Как-то по-доброму подошла Людмила к старику, протянула ему свою тонкую, узкую, с длинными пальцами руку, а старик — неловко в ответ сунул свою костистую длань и при этом смущенно закашлял.
— Здавствуйте, уважаемый Иван Евсеевич. Вас я тоже знаю по вашим портретам, которые видела и в Москве, и в Петербурге. Видела и в коллекции одного моего знакомого коллекционера в Польше, так, скажу я вам, он очень гордится тем, что у него есть такая замечательная работа Николая Даниловича. Таким я вас представляла и в жизни — настоящим сибиряком, хозяином таежных глухоманей, которые для вас и есть дом родной.
— Точно-точно, милая, — затряс головой Воробей, пытаясь при этом еще и выгнуть свой тощий живот. — Аки в родным дому я в тайге. Прошел ея вдоль и поперек… И зверя матерага бил, и в снегу ночевал, и тыщи верст протопал энтими вот ножками. Тока в тайге нету глухомани. В тайге все как по полочкам разложено. Глухомань у вас в городах. Но я радый, что в тайге родился, в тайге жил, живу и в тайге ж помирать буду — во как!
При последних словах Воробей попробовал выписать ногами нечто вроде коленца.
— И — ниче! — воскликнул неожиданно. — Живем, хлеб жуем с Миколаем Данилычем. Живописуем, так сказать, жись… Сотворям иськусство… В тайге, милая, гораздо ближе к Богу-то, чем в ваших поганых городах…
При последних словах старик поднял к небу свой желтый палец, округлил глаза и прошелся перед гостьей с гордо поднятой головой:
— От… и — до!..
Стоявшие тут же Николай и Владимир заулыбались.
— Ты, Иван Евсеевич, на правах хозяина поставь чайник, собери на стол, а мы пока побеседуем, — обратился к нему Николай.
— А ведь он прав, в тайге действительно ближе к Господу, — сказал через минуту, ни к кому не обращаясь. — Надо будет над этим подумать поосновательней — это ж особая тема для меня.
И уже гостям:
— Когда у меня наступает творческий застой, а это неизбежно для любого художника, писателя, музыканта, тогда я снова и снова начинаю писать Евсеевича. И всякий раз нахожу в чертах его лица, во всем его облике нечто такое, чего не разглядел раньше. Увлекаюсь и про все на свете забываю, в том числе и про творческий застой.
Людмиле Вальц все было интересно. Она внимательно слушала Николая, осматривалась, просила что-то пояснить, оглаживала рукой оглоблю телеги, трогала висевший в сарае хомут, любовалась на мерина Тумана, бросила горсть зерна курицам.
— Усадьба эта построена в классической, традиционной для сибирского старожилого населения манере, — рассказывал между тем Владимир, довольный уж тем, что хоть в знании местного быта может блеснуть. — Что-то здесь есть и от уклада жизни староверов, ведь основатель ее, Ануфрий Захарович Белов, — наш с Николаем прадед — был старовером. Мы с братом на эту тему никогда не разговаривали, но, бывая здесь, я всякий раз не мог не надивиться разумности обустройства, где всякой живности, всякой вещи — свое место. Еще в юности я это приметил и тогда же решил, что если буду обустраивать собственное жилище в тайге, то непременно с оглядкой на выселки. И когда строил свою охотничье-промысловую базу, то постоянно держал в голове мысль о выселках.
— Да, разумности, хозяйской сметливости не отметить нельзя, — поддержал брата и Николай Белов. — Более пятнадцати лет живу и работаю здесь и по-прежнему удивляюсь уму, практической распорядительности первого хозяина выселок. Никакие западные супердизайнеры, суперстроители не способны придумать ничего подобного в условиях дикой природы Сибири. И такой идеальной мастерской в пределах природы, как у меня здесь, нет, наверное, ни у кого из художников на всей земле.
— Только все это…
Людмила замялась, подыскивая слова.
— Ветхое — хотите вы сказать?
— Да-да, но в то же время какое-то очень уж прочное. Вот и ваш брат, и вы сами не похожи на всех прочих моих знакомых. Вы — другие.
— Какие же?
— Я затрудняюсь сказать, я еще пытаюсь понять.
Гостья Николаю нравилась все больше.
— А пойдемте в дом, я вам покажу свою новую работу — только вчера закончил.
Людмила ожидала увидеть обычный беспорядок, свойственный всем мастерским художников, однако уже с порога была удивлена чистоте и опрятности жилища. Здесь были холсты, подрамники, в углу стоял мольберт, на небольшом столике — тюбики красок, какие-то бутылочки и баночки, но общий вид внутреннего убранства дома это не портило.
Все это мозг женщины уловил каким-то боковым зрением: глаза ее остановились на стоящем чуть поодаль от стены полотне довольно большого для этого помещения размера. Двое сидящих на лавке пожилых людей будто приглашали гостью к столу на чашку чаю, и она даже шагнула в сторону холста с невольным намерением присесть, да тут же одумалась — до нее медленно доходило, что это всего лишь картина и на ней — неживые люди, которых она только что готова была принять за живых.
Людмила чуть охнула, оборотилась на мужчин и снова устремила взгляд на полотно.
— Это мои родители, — услышала где-то сбоку от себя голос художника. — Отец, Данила Афанасьевич, и мама, Евдокия Степановна. Давно собирался написать их совместный портрет, да вот наконец собрался.